Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Козетта, поступая пансионеркой в монастырь, обязана была облечься в форму воспитанниц этого заведения. Жан Вальжан добился, чтобы ему отдали одежду, снятую с нее. Это было то самое траурное платьице, в которое он одел ее, уходя из трактира Тенардье; оно еще не было очень изношено. Жан Вальжан запер эти тряпки, а также шерстяные чулки и башмаки, пересыпав их камфарой и разными благовониями, изобилующими в монастырях, в маленький чемодан, который ему удалось добыть. Чемоданчик стоял на стуле у его постели, и ключ от него всегда был при нем.
— Отец, — спросила его однажды Козетта, — что у тебя такое в этом ящике, от которого так хорошо пахнет?
Кроме той славы, которую он даже не подозревал, Фошлеван был еще вознагражден за свое доброе дело: во-первых, это осчастливило его самого; во-вторых, у него стало гораздо меньше работы, так как она уменьшилась ровно вдвое. Наконец, он был большой охотник до табака, и присутствие Жана Вальжана доставило ему ту выгоду, что он потреблял втрое большее количество этого вещества, чем прежде, и к тому же с гораздо большим наслаждением, потому что господин Мадлен платил за это угощение.
Имя Ультим в монастыре не прижилось: Жана Вальжана называли «другой Фован».
Если бы у этих благочестивых девушек был такой глаз, как у Жавера, они в конце концов заметили бы, что, когда предстояло выйти из монастыря за поручениями для надобностей сада, выходил всегда старший Фошлеван, старый, немощный, хромоногий, и никогда другой; потому ли, что взоры их, обращенные к Богу, не умели шпионить, или потому, что они охотнее следили друг за дружкой, — они не обратили внимания на это обстоятельство.
Впрочем, Жан Вальжан хорошо делал, что сидел смирно и не трогался с места. Жавер зорко наблюдал за кварталом целый месяц.
Этот монастырь представлялся Жану Вальжану островом, окруженным океаном. Отныне эти четыре стены заключали для него в себе весь мир. Он достаточно видел в нем света, чтоб быть веселым, и достаточно виделся с Козеттой для того, чтоб быть счастливым.
Для него началась тихая спокойная жизнь.
Он занимал вместе со стариком Фошлеваном хижину в конце сада. Эта сторожка, еще существовавшая в 1845 году, состояла, как уже известно, из трех каморок с совершенно голыми стенами. Главная комнатка была уступлена Фошлеваном господину Мадлену почти силой, как ни сопротивлялся Жан Вальжан. Стена этой комнаты, кроме двух гвоздей, предназначенных для наколенника и плетеной корзинки, имела украшением роялистский кредитный билет 93 года, прибитый к стене над камином. Эта вандейская ассигнация была оставлена предыдущим садовником, бывшим шуаном*, который умер в монастыре и которого Фошлеван заменил в его должности.
Жан Вальжан ежедневно работал в саду и приносил большую пользу. Когда-то он занимался лесничеством и теперь охотно превратился в садовника. Он знал много рецептов и секретов по части ухода за деревьями: он воспользовался ими. Почти все деревья сада были дики, он привил их, и они стали приносить чудесные плоды.
Козетте было позволено каждый день приходить к нему и проводить с ним час. Так как сестры были печальны, а он ласков, то ребенок, сравнивая их между собой, боготворил старика. В положенный час она летела к нему. Когда она входила в сторожку, она наполняла ее райским сиянием. Жан Вальжан расцветал и чувствовал, что его личное счастье усиливается благодаря Козетте. Радость, которую мы доставляем другим, имеет ту прелесть, что вместо того, чтобы ослабевать, как всякое отражение, она снова еще ярче, лучезарнее падает на нас самих. В часы отдыха Жан Вальжан издали глядел, как она играет и резвится, и отличал ее смех от смеха всех остальных.
Теперь Козетта научилась смеяться. Даже лицо ее до известной степени изменилось. С него исчезло мрачное выражение. Смех — это солнце; он сгоняет зиму с лица человеческого.
Когда время отдыха заканчивалось и Козетта шла домой, Жан Вальжан смотрел на окна ее классной комнаты, а ночью он вставал и глядел на окна ее дортуара.
Пути Господни неисповедимы; монастырь, как и Козетта, способствовал тому, что сохранял и довершал в Жане Вальжане дело, начатое егшскопом. Несомненно, что одна из сторон добродетели ведет к гордыне. Там есть мост, воздвигнутый дьяволом. Быть может, Жан Вальжан невольно приблизился к этому месту в то время, когда Провидение забросило его в монастырь; пока он сравнивал себя только с епископом, то находил себя недостойным и оставался смиренным, но с некоторых пор он стал сравнивать себя с людьми, и в нем зарождалась гордость. Кто знает? Может быть, тем путем он медленно вернулся бы к ожесточению.
Монастырь остановил его на этом скользком пути. То было второе место заключения, которое он видел на своем веку. В молодости, в начале жизни, и позднее, еще недавно, он видел другое страшное место, место, наводящее ужас и строгость которого всегда казалась ему несправедливостью со стороны правосудия и преступлением закона. Теперь, после каторги, он увидел монастырь, и, вспоминая, что он был на каторге, а теперь, так сказать, увидел монастырь изнутри, он сравнивал их в своей голове с некоторой тревогой.
Часто, опираясь на лопату, он медленно спускался в бездонные спирали мыслей. Он вспоминал своих бывших товарищей; какие они были жалкие; вставали с зарей, работали до глубокой ночи; им едва позволяли пользоваться сном; спали они на походных койках, где допускались тюфяки в два пальца толщиной, в сараях, отопляемых лишь в самые суровые месяцы года; одевались они в ужасные красные куртки; в виде милости разрешались парусинные панталоны во время жары да шерстяной балахон в суровые холода; пили вино и ели мясо лишь тогда, когда отправлялись на тяжелый труд. Существовали они, утратив имена, которые заменялись номером, проводили жизнь под палкой, в позоре, с опущенными глазами, тихим голосом, выбритыми головами.
Затем мысль его обращалась к тем существам, которые были у него перед глазами.
И они жили с обрезанными волосами, потупив очи, понизив голос, но не в позоре, а среди насмешек света; спины их не были исполосованы плетьми, а измождены суровыми истязаниями. У них тоже исчезли мирские имена, они носили священные наименования. Они никогда не вкушали мяса и не пили вина; часто оставались до вечера без пищи; одевались они не в красную куртку, а в черный саван, слишком душный летом, слишком легкий зимою, не смея ничего ни прибавить к нему, ни убавить, не имея даже, смотря по сезону, облегчения в виде холщовой одежды или шерстяного плаща; шесть месяцев в году носили они власяницу от которой у них выступала лихорадка. Жили они не в залах, отоплявшихся в самые суровые холода, а в кельях, где никогда не топили; спали не на тюфяках в два пальца, а на соломе. Наконец, им не дано даже пользоваться сном; каждую ночь, после многотрудного дня, в истоме первого сна, в ту минуту, когда они едва начинали засыпать и согреваться, — приходилось вставать, идти молиться в ледяную мрачную часовню, преклоняя колени на камне. В известные дни каждое из этих созданий по очереди обязано было двенадцать часов подряд стоять коленопреклоненным на плитах или распростертым, лицом к земле, руки крестом.
Те другие — мужчины, а эти женщины.
Что сделали те мужчины? Они украли, ограбили, убили. То были разбойники, отравители, поджигатели, убийцы, отцеубийцы. Что же сделали эти женщины? Они ничего дурного не сделали.
С одной стороны разбой, обман, насилие, похоть, душегубство — всевозможные святотатства, все разновидности преступления, посягательств, с другой стороны одно — невинность.
Невинность полная, совершенная, словно похищенная с небес и еще привязанная к земле добродетелью.
С одной стороны вполголоса поверяют друг другу содеянные преступления; с другой стороны, громогласно каются в своих проступках. И какие это преступления! И какие проступки!
С одной стороны, миазмы, с другой — несказанное благоухание. С одной стороны нравственная чума, под строгим надзором, под пушкой, медленно пожирающая свои зачумленные жертвы; с другой стороны целомудренное объятие всех душ в одном жилище. Там мрак, здесь тень, но тень полная сияний, лучезарного света.
Два места заключения; но в первом возможность освобождения, в перспективе граница, проведенная законом, или бегство. Во втором — заключение на всю жизнь; вместо всякой надежды, в дальнем будущем — луч той свободы, которую люди называют смертью.
В первом — человек прикован лишь цепями, во втором — прикован своей верой. Что исходит из первого? Великое проклятие, отчаянная злоба, крик ярости против человеческого общества, издевательство над небом. А из второго что исходит? Благодать и любовь.
И в обоих этих местах, столь сходных и столь различных, эти два противоположных сорта существ выполняют одно и то же назначение: покаяние.