Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это отзыв поэта, который и сам лучший мой пример: Мицкевича. Или его поэзия не настоящая? А если настоящая, — уж не скажут ли, что в ней, и в нем самом, не было политика?
Была; так же, как в политическом гении Наполеона была поэзия, а в нем самом — поэт.
Прибавлю, в скобках: иные говорят, что политика Наполеона была не политика. Я не хочу и возражать; просто остаюсь с разумным большинством, думающим иначе. Господи Боже мой! Хоть бы крупица этой наполеоновской «неполитики» попала в головы политикам из Лиги Наций!
Здесь — закрываю скобки… а впрочем — нет: предчувствую еще одно возражение, или замечание; надо на него ответить. А как же, спросят меня, наши-то недавние русские «политики»? Будь они обыкновенными реальными политиками, без всяких «плюсов», без возвышенного идеализма — с Россией, пожалуй, и не случилось бы того, что случилось… как раз тогда, когда они действовали. Да, правда. Правда, что в роковой момент у власти находилась группа политиков, типичная в известном смысле, и — проиграла. Только не правда, — и я очень прошу это заметить, — не правда, что идеализм и прекраснодушие — поэзия: к поэзии они отношения не имеют. Политику они ничего не прибавляют, напротив: дают не плюс, а минус. Не прибавляют ничего и поэту; но поэту могут прощаться. Политику же не прощаются никогда.
Все ли поняли это, после тяжелого урока? Увы, многие из наших политиков и здесь еще остаются на страже своих ортодоксальных развалин. Не видят, что уж и сами им подобны. Но есть, слава Богу, другие, и даже из той группы русских политиков, — «бедных рыцарей», — о которой мы говорили. Пример — Керенский. О нем можно сказать слогом Мицкевича и Вяземского, что «очевидно, поддается он внутреннему преобразованию». К слову «свобода» у него как будто нет старого, слепо-эмоционального, идолопоклонства; при первых буквах д-и-к (о слово жупельное, диктатура!) он не дрожит, как было предписано; и, думается, понимает теперь, что действительно нужен политику вот этот плюс: «полнота ощущения данной минуты…», т. е. поэзия, по Баратынскому. Иной раз от нее зависят последние решения.
Нужно ли все это — теперь? Не поздно ли? Нет, никогда не поздно делать пересмотр старого, отрываться от старых привычек. Что касается нашего вопроса, — о связи политики и поэзии, — то я отлично понимаю, как он труден. Тут мало отказаться от давней привычки, тут надо еще преодолеть новые впечатления. Вот, в советской России поэзия очень тесно связана с политикой. Если не все политики — поэты, то поэта без политики там не бывает. Уж не о такой ли связи я говорю?
Только зная темнящую силу внешних впечатлений, касаюсь я этой стороны вопроса. Да вопроса тут, в сущности, и нет. Кто имеет хоть самое первичное понятие о том, что такое «поэзия», тот не может не почувствовать, что в самом слове уже заключено другое, — свобода. Свобода не атрибут поэзии, но самый ее исток. Если она оторвана от истока — на ней печать смерти, какими бы атрибутами ее насильственно ни снабжали. И не только поэзию убивает эта, советская, «связь» с политикой: она убивает и самих поэтов. Вспомним хотя бы страшное письмо Блока, незадолго до смерти: «…Сейчас у меня ни души, ни тела нет… Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка…».
После этого — нужны ли еще оговорки, что не о советской связи поэзии с политикой идет речь? И уж если выбирать, — пусть лучше будут голоэмоциональные поэты, с одной стороны, и короткодумные политики — с другой, без малейшего сообщения. Все лучше этих чело-векоубийственных гримас, — московских экспериментов.
К счастью, жизнь не ставит нас перед подобными выборами. И поэзию, — коренной исток ее, — не так-то легко уничтожить. Там подсушат, — здесь пробьется.
С русской зарубежной «поэзией» я имею довольно близкое соприкосновение. Постоянно вижу, — и это в течение годов, — почти всех здешних поэтов, более или менее молодых. Так как они близки и дружественны, мне хотелось бы в каждом видеть настоящего. Не скрою, что пользуюсь иногда, при наблюдении, и этим «оселком»: а сколько в данном стихотворце, в его стихах, — «политизма»? Я не смущаюсь, если он там пока и неуловим, даже для меня: завтра может явиться что-то, что не сделает эти стихи в грубом смысле «политическими» (храни нас Бог от таких!), а лишь зажжет внутри тайный, живой огонек. Один из тех огней, которыми горит поэзия — настоящая.
Несколько больше смущает меня какое-нибудь неожиданное замечание, вроде: «Как вы можете писать стихи и интересоваться политикой?» или: «Я глубоко равнодушен ко всем большевикам и небольшевикам». Но и это, в конце концов, пустяки, случайное настроение, — только. Потому что я знаю главное, очень важное. Знаю, что и тут, — и даже в этом частичном вопросе, насчет поэзии — политики, — уже идет серьезный пересмотр старого. Сам по себе пересмотр не означает, что новое найдено; только надежду дает на это, потому что без пересмотра нового найти нельзя.
Хочу прибавить еще два последних слова: чтение стихов с эстрады, которое мы сейчас услышим, не такая безобидная вещь: большею частью оно вредит стихотворению и автору. Самое ценное, внутреннее, ускользает от слушателя.
Редко бывает иначе. В стихах так называемых «эстрадных» и ускользать нечему. Понимаются же стихи — лишь ранее известные, когда их читает известный и любимый автор: так случалось с Блоком. Да и как, в самом деле, слушая новое стихотворение нового автора, сразу, в полторы минуты, понять, что оно — настоящее, и понять почему настоящее?
Но если не понять — почувствовать, угадать все-таки можно. Среди сегодняшних молодых поэтов настоящие есть: это я знаю. Посмотрим, угадают ли их, почувствуют ли. И — как почувствуют.
НА ПАРИЖСКИХ УЛИЦАХ ЗАПАХЛО ПОРОХОМ
События и французский здравый смысл. — Прогнозы «наших». — Своеобразная «молодежь». — Новая русская интеллигенция? — Керенский. — Что свойственно юности. — Жена «вредителя». — Воздух смерти(Письмо из Парижа)
О февральских парижских днях мы уже могли бы теперь писать «воспоминания», если бы… если бы, с внешней стороны, дни эти не были так детально всем известны, во-первых; и так запутаны и сложны с внутренней, — во-вторых. Уж не говоря о нас, русских пришельцах, — сами французы еще не разобрались, кажется, в смысле событий, не знают хорошенько, придавать им важность, или нет. Да и что это такое, в сущности было? Каким словом определить? Не «восстание»; не «бунт»; не «революция», конечно, но и не «беспорядки». Самое, пожалуй, близкое слово — волнения. А если кому-нибудь слово покажется слишком слабым (ведь была кровь на улицах и баррикады) — то пусть он вспомнит, в какой вообще момент мы живем и что происходит рядом: перед совсем недавними событиями, хотя бы в Австрии, парижские явно только «волнения».
Франция имеет в прошлом серьезный опыт; но после долгих десятилетий спокойствия ей было естественно растревожиться своими «улицами». Больше, чем нужно, или меньше, — мы, повторяю, во французских делах не судьи. Хата русской эмиграции как нельзя более «с краю»; и, однако, она (эмиграция) не ограничивалась спокойным наблюдением происходящего, упорно строя аналогии. Мы, мол, все это знаем, сами прошли. Знаем и чем кончится… Опрометчивая самоуверенность! Пора бы понять, что история не под одну мерку делается и что прогнозы всегда бесполезны.
Впрочем, один из старых неполитиков объяснял мне, что влечение наше к аналогиям — невольное, чувственное: слишком еще помнится запах, — или, по Блоку, «музыка» — революции. Запахло уличным порохом — вот оно!
— Я, конечно, понимаю, — говорит он, — одну и то внешнюю, аналогию можно найти: это между февралем парижским — и русским… не февралем, конечно, и еще менее последним черным октябрем, а далеким русским октябрем 1905 года. Посмотрите: и там, тогда, — уличные демонстрации; перестрелка с полицией; всеобщая забастовка; уступки, объявленные манифестом, после которого — восстание на Пресне, кончившееся почти так же, как здешнее «восстание» коммунистов, уже после прихода Думерга.
Почти, почти… Словесное сближение и то с какой натяжкой! Нет, лучше оставим аналогии. Учтем хотя бы эту разницу: мы, — что греха таить! — больше мечтатели; французы же обладают крепким здравым смыслом. Недаром и Думерг, едва выйдя из вагона, произнес знаменательную фразу: «Чудес я не делаю… Но думаю, что политика не такая хитрая вещь. Достаточно и здравого смысла».
Правда, среди всякого народа существуют элементы, всегда готовые к бунту ради бунта, вне целей, чем пользуются другие, для своих целей. Правда и то, что именно о современной опасности, — о коммунизме, — французы не имеют никакого понятия. Можно сказать даже, что почти вся Франция, в массе, настоящего, подножно-ощутимого, понятия тут не имеет. Обывательские низы, мелкая демократия, с которой мне часто приходится сталкиваться, так рассуждает: «Что ж, коммунисты? Они богатым страшны, а мы маленькие трудящиеся. Торговля (или ремесло, или что-нибудь вроде) идет и сейчас плохо. Правительство — одни других стоят: только налоги, да скандалы».