Дети - Наоми Френкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кончай свои шутки.
– Это не шутка, Бено. Я приехал с фермы животных, и мы там хоронили осла.
– Чего ты так торопился?
Мягкий круглый подбородок Бено затянут кожаным пояском головного убора, от чего лицо его теряет мягкость.
– Присядем, Бено, и я тебе расскажу.
Кабинет Бено забит книгами, бумагами, черными коврами и шторами. Между окнами – письменный стол поэта, на котором стоит большой портрет Гитлера.
– Клянусь честью, Бено, – Шпац берет бутылку коньяка с маленького столика между креслами, и наливает немного в стакан, – не представлял, клянусь честью, что еще в эту ночь получу такое удовольствие.
Бено не снимает шляпу с головы. За его спиной, на стене, две скрещенные сабли. Под ногами ковер из медвежьей шкуры, символа предков.
– Что тебе нужно? – скрещиваются сабли в голосе Бено. – Почему ты посчитал необходимым – прийти ко мне, именно, в эту ночь?
– В эту великую ночь, – декламирует Шпац и опускается в кресло.
– Предупреждаю тебя, с этого момента перестань паясничать.
– Что я такого плохого сказал, Бено?
– К делу, время подгоняет.
– Что ты так взволнован, Бено? Пришел по радостному делу, особенно для тебя. В связи с нашим соглашением. Я приехал его подписать.
– Что ты вдруг так заторопился это сделать? Произошли изменения в твоем мировоззрении, Шпацхен? Страх тебя съедает, а?
– Не будь глупцом, Бено. Причем тут страх к этому делу? Если бы я был охвачен страхом, сбросился бы с одной из скал, рядом с фермой, а не приехал бы к тебе.
– И сейчас ты просишь своего еврея в обмен на твои иллюстрации?
– Моего друга, Бено, моего доброго друга.
– И мою цену ты запомнил?
– Помню. Мое имя будет напечатано под нацистской поэмой.
– Что ты сделаешь, мой Шпацхен, когда наша поэма увидит свет?
Шпац замирает в кресле, в своих грязных одеждах он выглядит раздавленным.
– Не увиливай, Шпацхен. Мне ясно, что ты сделаешь. Поэма увидит свет, а ты сбежишь из Германии, не так ли, Шпацхен?
– Глупец! Глупец! – закричал Шпац и снял очки, чтобы убрать с глаз поблескивающий значками и пуговицами облик Бено.
– А-а, Шпацхен?
– Глупец! – Шпац возвращает очки на нос. – Куда я сбегу, если имя мое будет подписано под нацистской поэмой? Наглухо буду закрыт в вашей скверне.
– Что же ты будешь делать? – выпрямляется Бено.
– Буду сидеть на животной ферме и хоронить собак, кошек и ослов.
– Э-э, нет! Не спрячешься! Никуда не сбежишь. Поэма выйдет в свет, имя твое прозвучит на всю страну. Все мы будем хвалить тебя, мы, нацисты, будем тебя возвеличивать. Это возвеличивание твоего имени нацистами найдет тебя и среди твоих собак. Не ослов будешь погребать, а на трибунах стоять, освещенный прожекторами. Жизнь твоя у нас не будет такой уж плохой.
– Минутку, Бено, минутку. Когда я слышу твой голос, я должен закурить, – Шпац достает из кармана смятую пачку сигарет.
Но поток речи Бено остановить невозможно.
– Ты никуда от нас не скроешься. Мы умеем достичь любого человека, который нам необходим. Шпацхен, я полагаю, что ты найдешь путь добыть свои рисунки без того, чтобы за деньги освободить своего еврея. Пришло время, чтобы ты освоился в нашем духе. Ты...
Шпац нападает на Бено, который отступает. Трупным запахом несет от одежды Шпаца, и Бено отбегает в конец комнаты, опираясь спиной о письменный стол, и прикрывает портрет Гитлера. Дальше отступать некуда, и он выглядит, как паук, запутавшийся в собственной паутине. Запах от Шпаца в его ноздрях, голос – на слуху.
– Клянусь честью, Бено, в это ночь ты абсолютный глупец. Ты что, действительно думал, что я о себе не позабочусь? Я передал рисунки в верные руки. Не освободишь моего друга, заставишь меня отдать рисунки, они просто будут сожжены. Ты хочешь меня впрячь в свою почетную колесницу? Плати цену, которую я требую.
Бено охватывает гнев.
– Зачем тебе этот еврей, Шпацхен? – Бено волнуется. – Ты ненавидишь нас, и в этой ненависти закладываешь душу во имя еврея!
– Не из-за ненависти к вам, а из-за любви к ним. Слышишь, Бено. Потому что евреи для меня это последняя память великой традиции, возникшей в мире в течение тысячелетий, а вы хотите это все разрушить, вы...
– Разрушить? Да, разрушить! Почему такой художник, как ты, не понимает, что разрушение это начало великого творения. Это общество с ее евреями и величием, как ты сказал, должно быть разрушено в прах. Только тогда новая власть создаст общество на новых основах, здоровых, настоящих, строящих новый германский тип человека. Как такой художник, как ты, совсем лишен чувства времени? Неужели ты не ощущаешь того, что эти дни возносят жизнь на высоты величия? Неужели и ты не чувствуешь, как каждый из нас в эти дни, божественность героя, пророка, победителя! Ведь сейчас, наконец, можно во что-то верить...
– О да! Видел в эту ночь. Чувствовал. Эту ревущую веру. Пара глаз в окне хищно набрасывается на души людей, а они выплевывают свои души в этом реве. А-а, Бено, я был там ночью, около правительственного дворца, видел эти глаза в окне, и все время думал: что напоминает мне этот рев? Теперь я знаю. Внезапно стало мне все ясно: это не вопли веры, нет! Это не рев победы, нет! Это животный рев, рев голодных зверей, так оно, Бено! И никто мне не расскажет о поведении животных: я ведь живу в их окружении, человек среди животных. Эти на улице ревели точно так же, как голодные животные у нас на ферме. Голод, страдание, ностальгия...
– Ностальгия, Шпацхен, это человеческое чувство. Ты снова этого не понимаешь: только когда человек чувствует себя животным, истинным зверем, у него возникает желание преодолеть предел сковывающей нас человеческой культуры. Ностальгия пробуждается голодным хищным ревом, жаждой освободиться и вернуться к вечным ценностям новой культуры.
– Глаза в окне приказывали: будьте зверьми! Зверьми!
– Да! Чтобы раскрыть вечность сверхчеловека, Шпацхен, которая и есть истинная человечность, что потерялась в дебрях нечестивой культуры.
– Но разве мы не говорили всегда, Бено, что культура это обуздание страстей? Не писал ли ты первые свои стихи во имя искусства, сдерживающего в человеке животные страсти? Этими стихами ты расположил к себе души читателей, которые были свидетелями разгула страстей во время мировой войны. В стихах ты выступал против ревущего зверя. Тебя увенчали короной поэта поколения, потерянного в пустыне наших душ. Публикация твоих превосходных стихов повлияла на твой дух, раскрыла в тебе поэтический голос, а не рев. Ты попал в сеть нашего прославления, она сбила тебя с пути, измельчила твой талант. С тех пор ты старался всем понравиться, купаться в людской лести, жить в ореоле славы, чувствовать свою власть над себе подобными. И так, под влиянием страстей, твоя душа опустела. Стихи стали однообразными. О тебе стали говорить, что ты стал скучным. Ты не хотел взять грех скуки на себя и перенес его на общество и культуру. Нет, Бено, не они оказались опустошенными, не они должны превратиться в прах, – идеи твои пошли прахом. Священный дух творчества испарился из тебя. Ты продал свою душу суете, баловству, сомнительной славе, злому духу силы власти. В страхе, что ты теряешь творческие силы и не сможешь удержаться на высоте, по сути своей фальшивой, ты перестал писать стихи, начал вопить, и запах пожара рядом с тобой усиливает потерю силы в тебе и обращает твою душу в прах. Человечность в себе ты съел во имя сытости, после которой на тебя нападает сладкий сон. Мне ты не будешь рассказывать о жизненном пути животных. Я живу среди них. Как человек! Слышишь, как человек!
– Вы все еще болтаете, – раздается голос на пороге.
Длинноногая красавица Эва вплывает в комнату. На вечернем платье чернеет свастика. Эва успела освежиться после парада победы, и теперь вся светится. Отблеск этого сверкания падает на Шпаца из Нюрнберга. Он втискивает руки в рваные карманы, и Бено, лицо которого раскраснелось, берет свою шляпу.
– Час поздний, – охлаждает голос Эвы накал атмосферы в комнате.
Шпац торопится к двери, на пороге оборачивается к Бено:
– Соглашение между нами подписано.
Голос Бено еще хрипит у письменного стола, но Шпац уже вышел. Сад Бено темен. Шпац должен сейчас добраться до Александра! Час поздний, но Шпац уверен, что в эту ночь Александр не спит. И он гонит машину Гильдегард к Александру.
– Извиняюсь, господин Розенбаум уехал отсюда.
Голос женщины сердит. Резким звонком Шпац поднял ее с постели в такой поздний час! Но Шпац не обращает внимания на ее недовольство. Он кричит ей в лицо:
– Уехал! Навсегда?
– Почему навсегда? Завтра вернется. Сказал, что завтра вернется.
Дверь с треском захлопывается.
– Завтра вернется, – бормочет про себя Шпац на лестничном пролете, – завтра вернется... Первый день власти Гитлера. Отец небесный.
В окнах гаснут огни, один за другим. Снег на улице скрипит под ногами.
* * *Александр в эту ночь не спит. Он в старом здании еврейской ешивы в городке металлургов. Как только радио провозгласило сообщение, он поторопился на вокзал, и сел поезд – в городок металлургов, к дяде Самуилу.