Жизнь с гением. Жена и дочери Льва Толстого - Надежда Геннадьевна Михновец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В русской глуши семидесятилетний швед познакомился с двумя девушками, о чем и написал: «…молодая девица с живыми, выразительными глазами и энергическими чертами лица, и, как первая (Кузминская), поздоровалась со мной на чистом английском языке»[219]. Речь шла о Вере и Марии.
Вместе с дочерью Толстого он собрался поехать в одну из деревень. Из его воспоминаний понятно, что она совершенно поразила его: «Мария Львовна, или Маша, как называет ее граф, – ревностная последовательница отца. Одетая в платье крестьянской девушки, она следует примеру отца – трудится и живет с крестьянами. Надев полушубок, валенки и зимнюю шапку из сибирских мерлушек, она отворила дверь в мою комнату и крикнула: „Готова“. 〈…〉 Мы тронулись и поехали с головокружительной быстротой; графиня сама правила. Я часто видал русских дам, которые правили тройкой, скакавшей во весь опор. Молодая графиня, конечно, умела совладать со своей прыткой лошадкой»[220].
По возвращении из деревни между ними состоялся разговор, глубоко запавший в память старика. Содержание той беседы Стадлинг постарался передать дословно: «„Разве вы не боитесь заразиться черной оспой и тифом?“ – осведомился я. „Бояться? Безнравственно бояться. Разве вы боитесь?“ – отвечала она. „Нет, я никогда не боялся заразительных болезней, когда посещал бедных. Страшно видеть такую безнадежную нужду. Мне делается дурно при одной мысли о ней“, – воскликнул я. „А разве не стыдно с нашей стороны позволять себе всякую роскошь, когда наши братья и сестры погибают от нужды и несказанных страданий?“ – прибавила она. „Но вы пожертвовали всей роскошью и удобствами, свойственными вашему званию и положению, и снизошли до бедняков, чтобы помогать им“, – возразил я. „Да, – отвечала она, – но взгляните на наше теплое платье и прочие удобства, незнакомые нашим страждущим братьям и сестрам“. – „Но какая была бы им польза из того, если б мы одевались в лохмотья и стояли на краю голодной смерти?“ – „Какое имеем мы право жить лучше их?“ – спросила она. Я не отвечал, но удивленно посмотрел в глаза этой замечательной девушки и увидал дрожавшую в них крупную слезу. Я почувствовал, как будто что-то сдавило мое сердце и застряло в горле»[221]. Запись старого человека, много повидавшего на своем веку, передает духовную стойкость Марии, ее глубокую и неколебимую уверенность в необходимости помогать страждущим и быть при этом на равных с ними.
Последнее чрезвычайно важно: для любого человека в ситуации помощи другому человеку есть искус возомнить себя спасителем. Толстой избежал этого соблазна, и Мария, сопровождавшая отца, не раз убеждалась в этом. Сохранилось одно замечательное свидетельство о спонтанном поступке Толстого, изначально не допускавшем и мысли о каком бы то ни было особом своем положении по отношению к голодающему крестьянству.
Вот это незамысловатое повествование одного из очевидцев произошедшего: «Приходит раз изнуренный крестьянин с 12-летним сыном. Нужда и голод привели его. Лев Николаевич выходит к нему в переднюю, тот начинает просить помочь его нужде и становится с мальчиком на колени перед Львом Николаевичем и не хочет вставать. Тогда Лев Николаевич сам становится на колени и со слезами на глазах, дрожащим голосом начинает его просить не унижать себя ни перед кем; он всеми силами души хочет вызвать человека в этом забитом нуждою несчастном. Мужик растерялся, сам заплакал, но продолжал стоять на коленях. Присутствующие тут чуть не насильно подняли его, тогда встал весь взволнованный и Лев Николаевич и, разобрав, в чем дело, удовлетворил, как мог, просьбу его»[222].
Татьяна тоже участвовала в деле помощи голодающим. Ее очень многое смущало в сложившейся ситуации. С одной стороны, богатые милостиво давали деньги нуждающимся, то есть тем, за счет кого, собственно, жили; отец же оказывался в уязвимом положении, раздавая «награбленные деньги». С другой стороны, сами крестьяне дожидались помощи сверху («правительство прокормит»), некоторые же испытывали «нетерпение, озлобление и ропот на правительство за то, что не оправдывает их ожиданий». С третьей стороны, «все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно». «Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же»; у бедного мужика встречается нелюбовь к физическому труду, беспечность и лень, а «бабы его, видя его беспечность, тоже ничего не делают и жиреют на хлебе, который они выпрашивают, занимают и даже воруют у соседей». С четвертой стороны, глубина нищеты народа была такова, что увидевший ее не мог не ощутить острое чувство стыда («Вообще, мне никогда не было так стыдно быть богатой, как в это время, когда приходят ко мне старухи и кланяются в ноги из-за двугривенного или куска хлеба»). Татьяна участвовала в раздаче денег, в открытии столовых, понимала, что в этом заключалась ее помощь как необходимый отклик на неисчислимые беды, однако одновременно осознавала, что самое положение дел в стране не меняется, что для человека ее круга «единственно возможная благотворительность – это отдать свое, и не свои деньги, а то, что мне нужно и чего я лишаюсь для другого». Бескрайность увиденного народного горя приводила к заключению и предвидению: «Жалкий, жалкий народ. Меня удивляет его покорность, но и ей, я думаю, придет конец»[223]. Спустя десять лет в России начнутся крестьянские волнения. И Татьяна напишет брату Льву: «В народе везде недовольство. (Не у нас – у нас я этого не слышу, а слухи из разных других мест.) В Полтавской и Харьковской губерниях разорено около 50 помещичьих усадьб. Поводом к этому послужили, по слухам, рассказы разных агитаторов о том, что царь велел переделить господскую землю между крестьянами. Это приманка, на которую всегда можно поймать мужика. 〈…〉 Я пугачевщины для себя не боюсь. Если мужики разгромят нашу усадьбу и разделят между собой нашу землю, я только сочту это справедливым»[224].
Картины помощи графа и его дочерей крестьянам воспринимаются