Жизнь с гением. Жена и дочери Льва Толстого - Надежда Геннадьевна Михновец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь ненадолго оставим Марию Толстую.
Вопрос о характере соотнесения общественной, религиозно-философской позиции отца с текущей жизнью неустанно вставал перед дочерьми. Однако в каждом отдельном случае острота его звучания была разная. Проблемное заострение этот вопрос получал в размышлениях Татьяны. Ей, по-видимому, было сложнее младших сестер: ее детство прошло в атмосфере счастливой дворянской семьи, а на рубеже 1870–1880-х годов, в годы ее беззаботной молодости, начался новый этап его жизни. Но Татьяна не последовала за ним в его духовных исканиях. «Как могла Таня, любившая живопись, общество, театр, веселье и наряды, отречься от всего этого, и остаться скучать в деревне, и ходить на работы?»[202] – и через годы вопрошала Софья Андреевна.
И все же и во второй половине 1880-х годов духовное продвижение старшей Татьяны к отцу неуклонно продолжалось. Со временем отцовская позиция становилась ей ближе, и она начала вникать в ее суть. 21 ноября 1886 года Татьяна записала:
«Сегодня я ходила гулять одна и все думала о том, как надо жить. И мне представилось, что совсем не так страшно прямо взглянуть на жизнь, как мне это прежде казалось. Прежде я думала, что, придя к известным убеждениям, надо что-то необыкновенное предпринять: все раздать, пойти жить непременно в избу, никогда не дотронуться до копейки денег. А теперь я вижу, что этого совсем не нужно, а надо видеть, что хорошо и что дурно, и жить там, где меня судьба поставила, как можно лучше, и как можно менее огорчая других, и как можно больше делая для них. Я где-то в своем дневнике спорила сама с собой, что нужно нам или нет делать деревенские работы? Не все ли равно – деревенские или какие-нибудь другие, лишь бы работа моя была нужна другим или по крайней мере не мешала бы другим, как живопись, музыка и т. п. К чему я тоже пришла, это что никакой системы и распределения жизни быть не может, а надо каждую минуту жить так, как лучше, и делать то, что другим от меня нужно. Я с радостью вижу, что мое воспитание начинает делаться и что мне все легче и радостнее жить на свете. Мое чувство страха к смерти папа тоже вылечил немного, доказав мне, что, в сущности, никакой смерти нет. „Если, говорит, тебе твоего тела жалко, то наверное каждая частица его пойдет в дело и ни одна не пропадет“. Дух тоже не умрет.
Всякое слово оставит след в остающихся душах, даже мои личные черты не пропадут, если не в моих детях, то в племянниках, братьях они отразятся, и только разве мое сознание пропадет, т. е. сознание моей личности как Тани Толстой. 〈…〉 Еще он нас тем утешал, что говорил, что никакая смерть не может отнять у нас то, что есть самого дорогого на свете – отношений с людьми и любви к ним. И не любви к отдельным избранным людям, а ко всем без исключения. К этому я тоже становлюсь ближе, но, Боже мой, как еще далека oт того, как следует любить всех»[203].
Мир отца постепенно «разрастается» в духовной жизни Татьяны. В мае 1886 года она записывает в связи с выходом двенадцатого тома толстовских сочинений: «Рассказы для народа, которые в нем помещены, читали в Вербное воскресенье, и они имели еще больше успеха, чем „Смерть Ивана Ильича“. Я больше всего люблю его „Много ли человеку земли нужно“. Это так чудно, я не могу читать это без восторга. Мне плакать хочется от красоты слога, мысли, чувства, с которыми оно написано»[204].
Ориентация на духовную позицию отца лежит в основе ее самопознания, самовоспитания и самодисциплины. «И правда – почему меня люди так высоко ставят? – пишет в дневнике двадцатишестилетняя Татьяна. – Особенно мой ум. А я так часто страдаю оттого, что я чувствую свой ум бессильным многое понять и слишком вялым и ленивым, чтобы сделать большие усилия. Мне кажется, что у меня скорее счастливая или несчастная манера совершенно бессознательная: уметь уверить всех, что я обладаю качествами, которых, в сущности, нет. Мне всегда льстит, когда меня хвалят, но в душе-то я знаю, что я страшная эгоистка, ленивая, с неровным, капризным характером, не умная и не живая. Единственную хорошую черту, которую я за собой знаю, это правдивость и справедливость. Этой чертой я дорожу и воспитываю ее в себе»[205].
Татьяна временами остро завидовала душевной близости, сложившейся между Машей и отцом:
«Маша у Ильи, завтра приезжает. Я ей очень рада, но все-таки есть эгоистическое чувство, что без нее папа со мной ласковее, и потому что, сравнивая ее со мной, ему, конечно, бросается в глаза, что она больше живет его жизнью, больше для него делает и более слепо верит в него, чем я[206].
Сейчас он приходил сюда и спрашивал, что я делаю. Я сказала. Он говорит: „И я тоже дневник пишу, но это секрет. Я уже три месяца пишу, но никому не говорю. Я, говорит, даже прячу его“. Я спросила, что он, так пишет или с какой-нибудь целью. Он говорит: „Так. Про свою душевную работу. А ты тоже?“ Я сказала – да. Он говорит, что его душевная работа состоит в том, чтобы добиться трех целей: чистоты, смирения и любви, и что когда он чувствует, что приближается к этому, то счастлив»[207].
Со временем для Татьяны раскрываются глубины мысли отца о жизни и смерти, представлений о непротивлении злу насилием. В ноябре 1890 года она записывает в дневнике: «Со мной бывает часто, что я прежде читала или слышала что-нибудь сказанное папá, не понимая, и долго после, когда я умственно вырасту, мне это возвращается в память уже переваренным, понятным и полезным». И все же сам процесс духовного сближения с отцом весьма сложен для Татьяны: с одной стороны, она боится и подумать о его смерти («что произойдет с нами или с ним»), о потери духовной связи с ним, если выйдет замуж, – с другой стороны, знает за собой, что, находясь рядом, неделями