Рембрандт - Гледис Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды утром, в середине сентября, атмосфера за завтраком накалилась больше обычного, и художник решил подольше посидеть за сыром и пивом, хотя в другое время поспешил бы проглотить еду и уйти к ученикам. Хендрикье была в новой юбке и корсаже — их привез ей в подарок от семьи один рансдорпский крестьянин, приехавший в город сбывать урожай репы, и Рембрандт догадывался, что эти обновки и послужили причиной натянутости за столом. Цвет у юбки и корсажа был ярко-алый, и накануне Гертье заметила, что Хендрикье вряд ли представится случай щегольнуть ими: в церковь в них не пойдешь — кто же ходит туда в таком виде, дома тоже не наденешь — служанки не носят красного, по крайней мере в почтенных домах. Видимо, дерзость девушки, надевшей обновы, несмотря на предупреждения, и вызвала враждебность госпожи Диркс. Во всяком случае, экономка все время порывалась уйти из дому и как можно скорее. Ей так не терпелось, что она вырвала у хозяина тарелку, не дав ему доесть последний кусок, кое-как набросила на плечи шаль и, растрепанная, словно фурия, вырвавшаяся из ада, убежала на улицу, забыв даже попрощаться с Титусом. Рембрандт продолжал сидеть за столом, уставившись на свою скомканную салфетку, пока вернувшаяся из кухни Хендрикье не спросила:
— Не угодно ли вашей милости еще чего-нибудь?
— Нет, только…
Он уже хотел было как можно вежливее посоветовать ей не носить больше алую юбку и корсаж, но внезапно такое требование показалось ему несправедливым, даже деспотическим. Почему, собственно, ей отказываться от подарка, который, наверно стоил немалых жертв ее рансдорпским родственникам? Она имеет полное право носить свои обновки, цвести, как поздний красный мак, в ржавом осеннем однообразии их мира и любоваться своим отражением в зеркалах и окнах. Алый цвет идет ей, это ее цвет: он оттеняет темноту ее пышных волос, согревает смуглую стройную, как колонна, шею, придает глубину глазам.
— …Только я не понимаю, что сегодня с госпожой Диркс, — закончил он.
— Ее злит, как я одета, — вот и все.
Хендрикье стояла по другую сторону стола, выпрямившись, высоко и смело вздернув голову, выставив вперед грудь и словно приглашая художника взглянуть на нее — пусть он попробует сказать, что наряд ей не к лицу.
Он этого не сказал. Он только пожал плечами и спросил:
— Разве ей хуже? Вам кажется, что ей хуже?
— Если ваша милость хочет знать мое мнение, ей много хуже. Сначала, когда я только приехала сюда, она большей частью была здорова и накатывало на нее лишь время от времени. Теперь все наоборот. Она помешанная — только так ее и можно назвать. Удивляюсь, почему ее до сих пор не забрали на улице, видя, как она себя ведет и разговаривает сама с собой. Госпожа Пинеро, когда она с мужем ужинала здесь в прошлый раз, позвала меня на кухню и спросила, что с вами творится и почему вы не замечаете, как обстоят дела. Она взяла с меня клятву, что я никогда не оставлю Титуса наедине с ней.
— Боже мой, неужели с ней так плохо?
— Я только повторяю вам слова госпожи Пинеро.
— Но как же мне быть? Я не могу выставить ее из дому и захлопнуть у ней перед носом дверь. Я не могу вышвырнуть ее на улицу.
— Конечно, не можете, ваша милость. — Глаза девушки потеплели, суровость, к которой она так упорно приучала себя, исчезла. — А вам известно, что в Хауде у нее есть брат? Вашей милости надо написать ему, чтобы он приехал за ней, потому что она теряет рассудок, и взять на себя ответственность за нее могут только родные.
— Она вам что-нибудь рассказывала о своем брате?
— Нет, ваша милость, но я знаю, что он ей пишет самое меньшее раз в месяц. Письма у него длинные, очень ласковые и нежные.
— Она вам их показывала?
— Что вы, ваша милость! Вы же знаете, как она меня не любит. Но когда она сожгла гуся, я начала подумывать, к кому обратиться, если она окончательно сойдет с ума. Поэтому я выждала, чтобы она ушла из дому, зашла к ней в комнату, вынула из ящика письма и прочла.
Нет, этого спускать нельзя! Рембрандт представил себе, как эта девушка, враг бедной убогой женщины, роется в ее вещах, читает ее письма.
— Вам не следовало читать ее письма, — резко бросил он. — Вы не имеете на это права.
— Не имею права? Ваша милость говорит сейчас, как священник, хотя всегда осуждает проповедников. Ну что ж, я очень жалею, что так поступила, но, может быть, настанет день, когда ваша милость переменит свое мнение. На всякий случай у меня записано, на какой улице и в каком доме живет ее брат. А если это не понадобится, вреда тоже никакого не будет — она ни о чем не узнает.
Потряхивая распущенными, падающими на шею волосами и шурша алой юбкой, колыхавшейся позади нее, Хендрикье торопливо удалилась на кухню, а художник отправился к ученикам и начал урок. Он расхаживал по мастерской и старался говорить погромче, чтобы заглушить мысли, одолевавшие его в присутствии девушки. Ему следовало укротить эту Хендрикье Стоффельс, и он уже был до ужаса близок к тому, чтобы это сделать. Нужно было только обойти большой стол, вечно оказывавшийся между ними, положить ей руки на плечи, стиснуть пальцами это смуглое тело, такое теплое и живое под скользкой тканью…
Когда через некоторое время девушка окликнула его со второго этажа — она, видимо, хотела доложить, что обед уже на столе, — художник был все еще зол и поэтому притворился, что не слышит. Наступило краткое молчание, и Рембрандт увидел, что Фердинанд Бол смотрит на него своими темными печальными глазами, но тут Хендрикье снова окликнула хозяина и на этот раз более настойчиво.
— Что она раскричалась? Подумаешь, велика беда — суп остынет.
— Нет, обед тут ни при чем, — сказал старший ученик. — Сейчас еще только одиннадцать — колокола пробили всего несколько минут тому назад.
— Ну, значит, она придумала еще какой-нибудь вздор.
Но позвать Рембрандта девушку вынудили отнюдь не хлопоты по хозяйству. В передней, чопорный и смущенный стоял человек в высокой черной шляпе, с красным поясом и жезлом в руке — официальный представитель Городского совета. Он притронулся жезлом к шляпе, явно испытывая благоговейное изумление перед роскошью дома.
— Я полагаю, вы — господин ван Рейн, художник? — осведомился он.
— Да.
Рембрандт не удержался и опасливо глянул на большой свиток казенных бумаг, зажатых под мышкой у посланца.
— Весьма сожалею, но по долгу службы и поручению властей я обязан вручить вам некоторые бумаги.
Что он сделал? Какой счет забыл оплатить в неразберихе, царящей в его злополучном хозяйстве? Какой закон нарушил, не подозревая даже о его существовании? И почему он вынужден стоять здесь, все больше заливаясь краской под взглядом этих неприятных любопытных глаз?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});