Хранить вечно - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стал я читать, а он сидит и пишет, а потом подсовывает мне протокол: «Такой-то служил со мной там-то… в июле и августе 41-го года мы систематически вели пораженческие разговоры, он доказывал, что Красная Армия панически отступает, что немецкая авиация превосходит нашу и Москва должна неизбежно пасть…»
Я говорю, как же так, ведь этого же не было, я так не говорил. А он как стукнет кулаком по столу и глаза опять, как у убийцы, орет матом.
– Ты, сволочь, вилять вздумал, ты только что признался, а теперь назад, как рак? Оскорбляешь следствие, мерзавец, смеешь нахально врать. Что же это я сам придумал что ли? Я тебя в холодный карцер на двадцать суток, сгниешь на хлебе и воде…
Так орал, что я даже расплакался и подписал.
– Как же вы могли? Да вы понимаете, что наделали? Неужели вы думаете, вам легче будет, если еще одного невинного посадят? Ох и дерьмо же вы, господин спортсмен!… Вы обязаны теперь немедленно писать жалобу, заявление, что вас вынудили дать ложные показания… Вот пример, как трус становится подлецом… Да что вы ему объясняете, это же не человек, а мокрица!
Добросмыслов беспомощно моргал, хныкал, сморкался, пытался объяснять, но постепенно приходил в себя и снова петушился.
– Что значит «невинный»? Я сам невинный, а вот меня лидером объявили. Что же я могу поделать?… Это выше моих сил. Какое еще заявление?! Вы что, с ума сошли? Он же меня убьет, сгноит в карцере. Попрошу всетаки выбирать выражения. Вы не имеете права оскорблять! Видали мы таких героев… У меня здоровье подорвано… Я человек умственного труда, и нет такого спорта, чтобы в холодном карцере с туберкулезом, с больными почками. Я вообще не желаю с вами разговаривать. Не читайте мне морали, вы еще не доросли…
А через полчаса он уже играл в шахматы с неизменно преданным ему Джорджеску: «Марш вперед, марш вперед, черные гусары» – и хвастался, что выиграл, продумав комбинацию за шесть ходов вперед…
Глава тридцать третья. Только справедливости…
В октябре московское следствие было наконец закончено. Но я напрасно надеялся, что следователи отпустят меня, убедившись в нелепости дела, к тому же так явно устаревшего. Ведь тогда, весной 45-го года, меня обвинили в клевете на союзников, потому что я говорил: «Черчилль был и будет врагом Советской власти», доказывал, что в Германии нам придется соперничать с американцами и англичанами и добиваться дружбы немцев, что немецкие рабочие должны быть нашил союзниками против англо-американских капиталистов…
В марте 1945 года председатель фронтовой парткомиссии, седеющий подполковник в очках, бубнил ровным, хрипловатым голосом, что все эти рассуждения «демагогия с троцкистским душком… Грубые политические ошибки, порочная недооценка единого международного антифашистского фронта и руководящей роли Советского Союза… непонимание или намеренное нежелание понять исторические установки партии и лично товарища Сталина по линии внешней политики в свете Тегеранской и Ялтинской конференций…»
А месяц спустя следователь контрразведки показал аккуратно напечатанный листок: «…систематические антисоветские высказывания, выразившиеся в защите немцев, в клевете на союзников, клевете на советскую печать и на советского писателя Эренбурга…»
Но с тех пор прошло уже больше года, в лагере я читал газеты, знал о фултонской речи Черчилля, о начале холодной войны. Протокол допроса об Эренбурге был еще в конце первого следствия изъят из дела. Позднее стало понятно – это произошло после статьи Александрова против Эренбурга. Я был уверен, что остаюсь в тюрьме только из-за волокиты, из-за перегруженности следственного аппарата. Но вот маленький старший лейтенант, не знавший сколько «с» в слове диссертация, какая разница между философией и филологией, вызвал меня и сухо-деловито сказал: «Исполняется 206 статья УПК об окончании следствия. Материалы дела вам известны, надо подписать протокол». Меня это ошеломило.
– А я рассчитывал на исполнение 204 статьи, на прекращение дела.
– Это может теперь только прокурор. Но прокуратура передает ваше дело в трибунал.
– Почему? Ведь все же совершенно очевидно. Нелепые, абсурдные обвинения… Явная клевета.
– Трибунал в этом разберется. Тут разные материалы. Есть за, есть и против, дело большое, сложное. Видите, сколько бумаг, целые две талмуды… Трибунал объективно разберется, вызовут свидетелей, обратно вас послушают. А сейчас давайте подписывайте протокол об исполнении 206-й…
Я попросил обе папки с делом, чтобы прочесть их, попросил бумаги, чтобы делать выписки: я знал, что имею на это право. Он рассердился:
– Вы ж уже два раза исполняли 206-ю… Тут же в деле есть ваши собственноручные показания. А я спешу, у меня знаете сколько работы. И бумаги вам не положено.
Я настаивал, он злился.
– Вот видите, как вы относитесь к следствию, это тоже показывает ваше политическое лицо.
Я ссылался на законы, на дух и букву. Он еще больше злился, даже упрекал меня в бюрократизме и формализме. Потом все же позволил мне перелистать вторую папку – новые материалы, – но все торопил, обиженно дулся. Я прочел отзывы, полученные московскими следователями. Генерал Бурцев писал особенно подло, вроде бы объективно, сначала коротко о достоинствах, знаниях, заслугах, а потом главное: «Всегда считался оппозиционером, выступал против непосредственных начальников… морально неустойчив в быту… имел связи с сотрудницами и гражданскими женщинами, допускал серьезные политические ошибки, нарушавшие работу отдела». Полковник Сапожников и Брагинский из Главпура писали спокойно и доброжелательно, а полковник Селезнев – по схеме, прямо противоположной Бурцеву: в начале об отрицательных чертах – вспыльчивость, резкость, самоуверенность, «граничащая с нарушением дисциплины», а затем подробнее о всяческих достоинствах.
Чтение дела, как ни брюзжал следователь, меня сново ободрило, я был почти уверен, что если не прокуратура, то уж трибунал обязательно освободит.
Несколько дней спустя дежурный подозвал к кормушке: «Ваше дело за Главной военной прокуратурой».
А еще через два или три дня меня вызвали «с вещами». Пока собирался, наспех запихивая в мешок пожитки, сердце колотилось часто-часто, мысли сновали бестолково – с какой интонацией выкликал дежурный, не означала ли она свободу? Что снилось накануне? Может быть, все-таки освобождают? И верил, и запрещал себе верить. Все съедобное роздал соседям, прощался, уже почти не видя лиц, не слыша, что говорят. Кто-то убеждал: «На волю идешь. Факт на волю, ведь не объявляли, что за трибуналом», другой просил позвонить его жене, повторял номер телефона и чтоб она в передаче послала семь коробков спичек, что будет значить, что я на воле. Скептики договаривались, где в бане написать номер новой камеры или срок.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});