Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
26.7.1942
У меня не было времени писать. Тадзио приехал третьего, девятого уехал. Потом пятнадцатого приехал Богдан и двадцать второго уехал. Ездят между Парижем и Варшавой, сколько им вздумается. Я заработал на этих путешествиях. Начинаю собирать деньги на выезд из Европы. Непроходимое болото.
Сегодня чудесный день, летний день. После обеда мы пошли в галерею «Шарпантье» на выставку «Сто лет французского пейзажа». Оформлена красиво, но коллекция слабая. Несколько хороших массивных в темной зелени пейзажей Курбе, несколько затуманенных Коро, несколько солнечно-цветастых Ренуаров, пару лимонных Ван Гогов, два или три никчемных Гогена и, кроме того, множество мазни современных художников, которые ищут и не могут найти, но надеются, что что-нибудь найдут. В общем, в этом и есть смысл искусства — вечная надежда найти.
После выставки мы пошли на полдник в кондитерскую «Ребатте». Одно из самых изысканных и респектабельных кафе Парижа, где в поисках утраченного времени собирается почти исключительно общество богатой старой буржуазии, дворянства и аристократии. Старые графини, одетые немодно и ханжески, пожилые господа, одетые с преувеличенной элегантностью, и юное поколение fils à papa[574] и дочерей, беспечно носящих самые дорогие наряды и украшения. У официанток вид бедных теток или племянниц, а заказанный шоколад или мороженое надо ждать полчаса. Все приходят сюда, чтобы удовлетворить свою тягу к лакомствам. Рядом с нами две перечницы поглощали целую гору птифуров, заедая их мороженым. Потом заказали чай и по баночке варенья, незаметно достали из сумочек собственный сахар и сухари. И ели. Наслаждались, таяли, смаковали, пировали, впитывали. Ненасытность проступала на их лицах все отчетливее, покрывала их толстой помадой. Они чавкали, чмокали, облизывали, вертели в руках, играли с каждым куском, как кошка с мышью, и болтали.
Я довольно грубо проложил себе дорогу, изысканная публика толкалась по меньшей мере так же, как тетки-вязальщицы в очередях, и, добравшись со своей тарелкой к остекленному прилавку, я заказал 20 маленьких пирожных и вернулся с добычей. По два франка за крендель-вензель. Потом мы заказали мороженое и стали поглощать все разом. Затем я оплатил счет, какой еще никогда в жизни не платил за полдник, и с выражением хамского выскочки вышел из заведения. На обратном пути мы рассматривали витрины, яростно споря на совершенно не военную тему, а именно об эстетике упаковки для духов и разницы между Ланвином и Лелонгом, Скиапарелли и Герленом, Шанель — нет, они для служанок и шлюх. Шанель — фу, гадость, где это видано… Бася мечтает о шубе из серого каракуля. А еще нужно съездить в отпуск.
27.7.1942
Приехал Стасик. Уезжает через десять дней. Потом приезжает Кароль. Еще лучше. Определенные экономические законы действуют, причем совершенно независимо от того, какая экономическая система — плановая, централизованная и т. д. Закон сообщающихся сосудов работает безупречно, а когда он дает сбой, становится еще интересней. Я торгую «твердой» и «мягкой» валютой и в минуты отвращения к самому себе спасаюсь тем, чем всегда спасаются поляки: «Так мы сейчас вредим оккупантам и помогаем родине. Да здравствует Польша, почем твердая?»
1.8.1942
Лето. Безоблачное, теплое. Начались каникулы. Каждый третий магазин закрывается и пишет объявление, что будет закрыт до 15, 20 или 31 августа. В офисах начинаются скорее дежурства, чем исполнение служебных обязанностей, а наиболее частый ответ: Après les vacances[575]. Этот уехал, тот собирается вернуться, а те, что на месте, тоже ничего не делают, ждут, когда вернется «другой», и они смогут уехать. Всем жарко, quelle chaleur[576], в метро можно замертво упасть от жары и духоты, но почти все куда-то уезжают, несмотря на то что средняя цена за ежедневный пансион и квартиру в захудалом уголке (чем захудалее, тем лучше) Бретани или Анжу составляет 100 франков в день. Это почти психоз, желание вознаградить себя за два года неопределенности и колебаний. Уже произошла адаптация к условиям, все как-то устроились в силу своих возможностей, которые во Франции еще достаточно велики благодаря относительной свободе.
Сегодня ближе к вечеру мы вышли в город. На улицах спокойствие и тишина. Перед «Максимом» на улице Рояль ряд повозок, карет, тильбюри, колясок и других экипажей прошлых эпох. Париж 1900. Мы пошли в кино на новый французский фильм «Le lit à colonnes»{76}. У директора тюрьмы в маленьком городке сидит композитор-убийца. Директор создает ему условия для работы, забирает его произведения и публикует их под своим именем. Из мелкого, провинциального и посредственного чиновника он становится важной персоной, пыжится, выдает дочь замуж за графа. Венцом триумфа является успех «его» оперы в Парижской опере. Перипетии и наконец смерть от руки заключенного, который узнает обо всем. Дело происходит в 1890-х годах. Когда перед глазами стоит картина парижской улицы в данный момент, коляски и тильбюри перед «Максимом», то фильм кажется почти современным. Хорошо сыграно, но это еще не всё. Весь фильм в буквальном смысле был картиной или, скорее, коллекцией картин французских импрессионистов. Совершенно потрясающе. Во время фильма мы постоянно перешептывались, не в силах сдержать восторг. Костюмы, интерьеры, свет и тени, пейзажи — все было красочным. Цвета, солнце, оттенки теней, пятна, подкрашивание, фон… С помощью черного и белого они показали все цвета. Мы вышли из кинотеатра возбужденные.
4.8.1942
Охота на евреев-иностранцев на территории Парижа завершена. С 14 на 15 июля была устроена варфоломеевская, а скорее, адольфовская ночь, потом хватали оставшихся, в настоящее время на территории оккупированной зоны все евреи-иностранцы отправлены в лагеря. Это произвело на французов огромное впечатление. Особенно негативно комментируется факт разлучения детей старше трех лет с матерями. Я лишь записываю. У меня нет сил на комментарии. Остается только вопить про себя, рвать и метать. Одновременно, скорее всего, из еврейских кругов, пошел слух, что теперь наша очередь, и все поверили. В Париже зашумело, как в улье.