Николай Гоголь - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уладив этот вопрос, он наивно стал ждать поздравлений от своих друзей за проявление инициативы в пользу трудолюбивой молодежи. К его великому удивлению, как из Москвы, так и из Петербурга он получил одни только упреки. С. П. Шевырев отказывался повиноваться его наказу до тех пор, пока Гоголь хотя бы выплатит свой долг С. Т. Аксакову, который в настоящее время находился в затруднительном финансовом положении, и заявил, что вся эта затея, ему кажется, противоречит элементарным понятиям о чести; Плетнев напомнил ему, что он должен подумать о матери и сестрах, прежде чем играть в филантропа; в конце концов, один и другой, несмотря на просьбу своего распорядителя, разгласили тайну. П. А. Плетнев, в частности, ознакомил А. О. Смирнову с намерениями ее духовника, который, кстати, не отставал от нее с просьбами о долгосрочной ссуде. Она набралась храбрости и написала ему:
«У вас на руках старая мать и сестры. Хотя вы думали, что обеспечили их состояние, но что ж делать, если, по неблагоразумию или каким-либо непредвиденным обстоятельствам, они опять у вас лежат на плечах. Дело ваше, прежде всего, при получении отчета Прокоповича, сперва и не помышляя ни о какой помощи бедным студентам, выручить ее из стесненных обстоятельств. И потому мы решили с Плетневым, что так и поступим, если точно есть какие-нибудь деньги у Прокоповича».[417]
Читая это письмо, Гоголь почувствовал себя задетым в своем священном величии. С каких это пор грешницы упрекали своих исповедников? Она забыла о своей роли! Схватив перо, Гоголь резко ответил ей:
«Плетнев поступил нехорошо, потому что рассказал то, в чем требовалось тайны во имя дружбы; вы поступили нехорошо, потому что согласились выслушать то, чего вам не следовало… вы взяли даже на себя отвагу перерешить все дело. Объявить мне, что я делаю глупость, что делу следует быть вот как, и что вы, не спрашивая даже согласия моего, даете ему другой оборот и приступаете по этому поводу к нужным распоряжениям, позабывши между прочим, что это дело было послано не на усмотрение, не на совещание, не на скрепление и подписание, но как решенное послано было на исполнение… Упрек ваш и замечания, что у меня есть мать и сестры и что мне о них следует думать, а не о том, чтобы помогать сторонним мне людям, мне показались также несправедливы, отчасти жестоки и горьки для моего сердца… с теми средствами, которые я им доставил, можно было вести безбедную жизнь; но встретилось одно мешающее обстоятельство. Мать моя добрейшая женщина, с ней мы друзья, и чем далее, тем более становимся друзьями, но хозяйка она довольно плохая… я увидел ясней, что не в деньгах сила и что они будут бросаемы как в сосуд, в котором нет дна и которого вечно не наполнишь… Эти деньги (полученные от продажи книг) выстраданные и святые, и грешно их употреблять на что-либо другое (кроме как на пожертвования студентам). И если бы добрая мать моя узнала, с какими душевными страданиями для ее сына соединилось все это дело, то не коснулась бы ее рука ни одной копейки из этих денег, напротив, продала бы из своего собственного состояния и приложила бы от себя еще к ним… Еще раз молю, прошу и требую именем дружбы исполнить мою просьбу. Плетнев пусть вынет из своего кармана две тысячи и пошлет моей матери, мы с ним после сочтемся».[418]
Несмотря на его страстные мольбы, друзья из Москвы и Санкт-Петербурга стояли на своем, голодающие студенты остались без субсидий, а Гоголь вскоре и сам забыл о своем приступе щедрости.
Другое дело мучило его сейчас. В ноябре 1843 года в одиннадцатом номере журнала «Москвитянин» М. П. Погодин напечатал литографию, представляющую автора «Мертвых душ» по портрету Иванова. Гоголь, который подарил эту картину своему гостеприимному хозяину в Москве в знак дружеского расположения, задохнулся от гнева, увидев, что тот воспользовался ею без его ведома. В его сознании этот портрет должен был оставаться в тайне до завершения его главного произведения. Выставить ее сейчас на обозрение толпы значило предать и выставить писателя на посмешище. Тем более что Иванов изобразил его в халате и с растрепанными волосами. Раздраженно, с ругательствами на кончике пера, Гоголь жалуется Языкову:
«Такой степени отсутствия чутья, всякого приличия и до такой степени неимения деликатности, я думаю, не было еще ни в одном человеке испокон веку. Написал ли ты в молодости своей какую-нибудь дрянь, которую и не мыслил напечатать, он чуть где увидел ее, хвать в журнал свой, без начала, без конца, ни к селу ни к городу, без спросу, без позволения. Точно чушка, которая не даст… порядочному человеку: как только завидит, что он присел где-нибудь под забор, она сует под самую… свою морду, чтобы схватить первое… Ей хватишь камнем по хрюкалу изо всей силы – ей это нипочем. Она чихнет слегка и вновь сует хрюкало под…»[419]
Затем, немного позже, Шевыреву:
«Рассуди сам, полезно ли выставить меня в свет неряхой в халате, с длинными взъерошенными волосами, усами? Разве ты сам не знаешь, какое всему этому дают значение? Но не для себя мне прискорбно, что выставляли меня забулдыгой. Но, друг мой, ведь я знал, что меня будут выдирать из журналов. Поверь мне, молодежь глупа. У многих из них бывают чистые стремления; но у них всегда бывает потребность создать себе каких-нибудь идолов».[420]
Однако, думал Гоголь, еще никто не видел «идола», выставленного для потомков в таком невыгодном свете. Вместо того чтобы поднять на пьедестал, Погодин уронил его в грязь лицом. Если на то пошло, он предпочел бы, чтобы напечатали аккуратный прилизанный портрет Моллера, чем грубый в своей правдивости портрет Иванова.
В самый раз, чтобы отвлечь его от невеселых мыслей, Александр Петрович Толстой и графиня Вильегорская пригласили его провести несколько дней в Париже, все расходы они брали на себя. Доктор Копп, осмотрев Гоголя, сказал, что для его здоровья полезно путешествие, и В. А. Жуковский, видимо, чтобы отдохнуть от него, посоветовал ему воспользоваться предложением. Гоголь уехал, находясь в «нервическом тревожном беспокойстве» и «с признаками совершенного расклеения тела» в первые дни января 1845 года. В Париже его ждала уютная комната с печкой в отеле Вестминстр, в доме 9 по улице Rue de la Paix (улица Мира), где также проживала семья графа А. П. Толстого. Гоголь, который познакомился с графом в Ницце зимой 1843–1844 годов, глубоко уважал этого человека, занимающего высокое положение при дворе. Граф начал свою блестящую карьеру с гвардейского офицера, затем попробовал себя на дипломатической службе в посольствах Парижа и Константинополя, даже был секретным агентом на Ближнем Востоке, был назначен губернатором в Тверь, потом переведен военным губернатором в Одессу, ушел в отставку в 1840 году, чтобы посвятить себя изучению религиозных вопросов. Окружающие поражались его знаниям Священного Писания. Он часто принимал у себя русских и греческих священников, с которыми одинаково свободно общался. Худощавый, элегантный, с военной выправкой и угрюмым взглядом, этот ревнивый защитник Церкви и трона осуждал все либеральные идеи, которые волновали европейскую молодежь и грозили добраться до российских молодых умов. Гоголь был полностью согласен с ним по этому вопросу. Высадившись в Париже, он снова очутился в атмосфере хаоса, требований и насмешек, которая была ему отвратительна. Жизнь подорожала, люди в кафе бросали непристойные шутки в сторону Луи-Филиппа и Гизо, газеты пестрили карикатурами и полемизирующими статьями, вся Франция, развязная и озлобленная, казалось, страдала от зуда. Без всякого сомнения, этот народ несет в себе семена анархии. Надо оградить его от остального мира карантинным кордоном.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});