Том 2. Ночные дороги. Рассказы - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А через несколько месяцев – и чуть ли не на той же койке санитарного вагона – умирал фельдшер Феофан, раненный осколками снаряда в живот. В пустых глазах его, уже принявших предсмертное свинцовое выражение, стояли слезы, он повторял: Боже мой, неужели? Боже мой, неужели? – Все, что он когда-либо знал или думал, уже умерло, уже не существовало для него в эти минуты; и он уходил от нас, унося из всего, что было, только эту одну фразу: «Боже мой, неужели»? – а до этого он думал всегда, что не верит в Бога и не боится смерти, и в жизни своей был, может быть, прав, а теперь ошибался, умирая. Но и понятие об ошибке уже не существовало в его сознании – оно было там, с той стороны, в нескольких сантиметрах от его тела, там, где стоял я, и его глаза еще видели мою зеленую рубашку с погонами, широкий кожаный пояс, темную кобуру револьвера.
Старик внимательно смотрел на меня и потом сказал, когда я кончил рассказ:
– И вы думаете, что это хорошо?
– Нет, я этого не думаю.
– И какая польза от того, что вы знаете вещи, которых вы не должны были знать? Это все та же история Лазаря: оттуда не возвращаются. Или, если хотите, – как раздавленное растение: живешь изуродованным и непохожим на окружающих. Вы любите ордена?
– Ордена? – переспросил я изумленно. – Нет, я даже никогда об этом не думал.
– Это очень плохо, – сказал старик. – Я часто замечал, что человек должен любить ордена; если они для него не представляют ценности, – это очень плохой признак, чрезвычайно плохой. Что вы делаете в Париже?
Я ему сказал, что учусь, назвал ему моих профессоров. Он рассмеялся с неожиданным и нехарактерным, по-видимому, для него добродушием и сказал, что он относит их к категории сравнительно невинных дураков. Он обещал мне когда-нибудь объяснить эту теорию. – Когда нибудь? – сказал я. – Но я, может быть, никогда больше вас не увижу. – Старик пожал плечами, и мне стало неловко; я понял, что этого не следовало говорить ему. Он быстро повернул голову и опять сказал отрывисто, угадав мою мысль, что смерти он не боится, и не боится действительно, не так, как фельдшер Феофан. Впрочем, может быть, в последнюю минуту… – Вы читали Фауста? – вдруг перебил он себя и сам же себе ответил: – Да, конечно, читали, русские все читают.
Я уже привык к его отрывистому, постоянно перемещающемуся разговору. Становилось немного свежее, на луну время от времени набегали тучи, вдалеке, над Монмартром, стояло тусклое, красноватое зарево. Старик поднялся со скамейки и протянул мне руку в черной нитяной перчатке.
– До свиданья, – сказал он, – я был рад с вами поговорить. Вы не можете себе представить, какое удовольствие видеть человека, который не задает вопросов и не собирается извлечь из вас никакой выгоды.
– Оценка, конечно, лестная, хотя и отрицательная, – сказал я, невольно улыбаясь, – я в свою очередь должен вас поблагодарить за внимание.
– Мы, может быть, еще встретимся, – сказал он, – я иногда гуляю ночью, а живу я рядом. И так как мои ноги прошли уже почти все расстояние, которое им было предписано судьбой, то я не иду с Монмартра в Отэй, а дохожу только до этой площадки. Всего хорошего.
Он притронулся рукой к голове и ушел. Я стоял и смотрел ему вслед – на согнутую спину, на довольно быстрые движения его почти несгибающихся ног, которые он ставил носками врозь, почти как если бы он шел на пятках. Я подождал, пока, по моим расчетам, он должен был дойти до дому, и потом направился к себе; был уже пятый час утра.
* * *То, что я не сразу узнал его, могло быть объяснено только полной неожиданностью этой встречи, ее невероятностью. Так, однажды, зимой, на рассвете, в одном из кафе Монпарнаса, где собираются обычно сутенеры, я увидел пожилого приличного человека, за столиком, уставленным многочисленными пепельницами и четырьмя недопитыми стаканами красного вина; он играл в карты с какой-то женщиной в черном – она сидела спиной ко мне, я не видел ее лица. Но человек этот показался мне удивительно знакомым; и только через секунду я понял, кто он; это был известный деятель, бывший русский министр, которого я привык видеть в совершенно иной, председательской обстановке. Так и тогда, я узнал моего собеседника только после того, как он сказал, что во всех газетах о нем давно готовы некрологи.
Его биография была известна всему миру, точно так же, как его прозвище, его легендарная резкость, его бешеный характер; все это непостижимым образом соединялось с громадным умом; его называли последним государственным человеком в Европе. Жизнь его была, действительно, необыкновенная, и у него было все, что может пожелать человек, – огромная, несравненная слава и почти неограниченная власть, то есть то, что он презирал и ненавидел со времени ранней своей юности. Как почти все очень умные люди, он не имел никаких иллюзий, и огромный жизненный опыт только увеличил и довел до крайних пределов то ледяное презрение к людям и то неизменное озлобление, о котором были написаны тысячи статей и десятки книг. Теперь, удалившись от всего мира, он доживал последние дни и недели своей бесконечно долгой жизни. Я вспомнил его выцветшие глаза и походку с расставленными носками; ему было около девяноста лет. Он был для меня давно прошедшим историческим событием, живой развалиной давно исчезнувшего мира, и так непостижимо, нелепо и замечательно было то, что он дышал тем же воздухом и жил в те же пустые и тревожные дни, в тридцатых годах нынешнего столетия.
Я сомневался в том, что его еще когда-нибудь увижу, но время от времени в те же поздние часы приходил туда, где встретил его в первый раз, сидел, курил и ждал; но согнутая его фигура не появлялась. Прошло около двух недель – и вот однажды ночью я опять увидел его. Он сидел на своей скамейке, опустив голову, и медленно поднял ее, когда я подошел вплотную.
– А, это вы? – сказал он вместо приветствия. – Вы опять забыли вашу шляпу.
Я ответил, что не ношу шляпы.
– Может быть, это менее глупо, чем кажется на первый взгляд, – сказал он, – может быть, может быть. Хотя я в этом сомневаюсь, – прибавил он с внезапно повеселевшими глазами. – Садитесь, садитесь. Почему вы курите такие плохие папиросы, нет денег? Да? Это хорошо, в этом возрасте не нужны деньги.
– Я позволил бы себе…
– Да, знаю; вы думаете, что другие их глупо тратят, а вы бы тратили умно. Заблуждение.
Глаза его сузились, он засмеялся.
– Я очень рад, что вы в хорошем настроении, – сказал я.
– Со вчерашнего дня у меня нет болей, – ответил он. – Это ничего не значит, конечно, на юридическом языке это называется sursis[141]. Но я приближаюсь, молодой человек, приближаюсь. Как ваши занятия?
Я ответил ему, что готовлю историю экономических доктрин. Он пожал плечами и потом сказал с сожалением, что можно было бы найти более интересное времяпрепровождение и что глупо, когда человек, которому нужно много есть и проводить дни с любовницей, сидит в закрытом помещении и изучает никому не нужную ерунду, тем более что все экономические доктрины никуда не годятся. Он считал еще теорию физиократов наименее глупой, как он сказал. И он стал объяснять мне быстрыми, отрывистыми фразами свои взгляды на несостоятельность тех положений, которые считались основными в политической экономии, – я поразился его исключительной памяти. Громадное большинство экономистов он считал глупцами; сколько мне помнится, только о Тюрго сказал, что тот был умен. Адам Смит был, по его мнению, компилятором, Рикардо спекулянтом, Прудон – крестьянской головой, неспособной ни к какой эволюции. Потом он прервал себя и сказал:
– Сидите и думаете: вот старик разошелся.
– Нет, но ведь этим вопросам вы посвятили много времени в вашей жизни.
– К сожалению, к сожалению, – быстро сказал он. – Но это не дало никаких положительных результатов, все это прах и ерунда: человеческое общество основано на взаимном обкрадывании – и об этом ни в одном экономическом трактате ничего нет.
– Но ведь именно физиократы не проводили большого различия между ворами и коммерсантами.
– Они были правы, они были правы. Вы умеете править автомобилем?
Это было так же неожиданно, как во время первого нашего разговора вопрос о том, люблю ли я ордена. Я ответил, что умею. – Это хорошо, – коротко сказал старик.
– Вы родились в России? В каком городе?
– В Петербурге.
– Удивительная страна, она готовит сюрпризы. Я их не увижу, а вы увидите. Если будете живы. – Потом он прибавил: – Я помню последнего императора, он был незначительный человек. Но с другой стороны, править стошестидесятимиллионным народом… – Он задумался, потом сказал непереводимую фразу: n'importe qui peut s'y casser le cul[142].
Он заговорил об истории и сказал, что она есть подлог и ложь: события никогда не происходили так, как они описаны.