Мандарины - Симона Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Извольте войти.
Я едва удержалась от возгласа: все зеркала были разбиты и палас усыпали осколки стекла; комнату наполнял едкий запах жженых тканей.
— Вот, — заговорила торжественно Поль, — я хотела поблагодарить вас. — Она указала на стулья: — Я хочу всех вас поблагодарить, потому что теперь я поняла.
Голос ее звучал искренне; однако адресованная нам улыбка корчила ее губы, словно она уже не способна была заставить их повиноваться.
— Тебе не за что благодарить меня, — ответила я. — Я ничего не сделала.
— Не лги, — сказала она. — Признаю, вы действовали на благо мне. Только не надо больше лгать. — Она внимательно смотрела на меня. — Ведь это на благо мне, не так ли?
— Да, — молвила я.
— Да, я знаю. Я заслужила это испытание, и вы правильно сделали, что подвергли меня ему. Благодарю вас, что вы поставили меня лицом к лицу с самой собой. Но теперь следует дать мне совет: должна ли я принять синильную кислоту или попытаться искупить свою вину.
— Никакой синильной кислоты, — сказал Робер.
— Хорошо. Но как тогда мне жить?
— Прежде всего ты выпьешь успокоительное и поспишь, — ответила я. — Ты на ногах не стоишь.
— Я не хочу больше заниматься собой, — с силой возразила она. — Я чересчур много думала о себе, не давай мне плохих советов.
Она упала на стул; оставалось только ждать, с минуты на минуту она обмякнет, и с двумя таблетками я уложу ее в постель. Я огляделась по сторонам. Была ли у нее и правда под рукой синильная кислота? Я вспомнила, что в сороковом году она показывала мне маленький коричневатый пузырек, объяснив, что раздобыла яд — «на всякий случай». Пузырек, возможно, находился у нее в сумочке. Я не решалась притронуться к этой сумочке. И снова взглянула на Поль. Ее нижняя челюсть отвисла, все черты расплылись, мне доводилось наблюдать немало лиц в подобном состоянии; однако Поль была не просто больной, то была Поль, и мне тяжело было видеть ее такой. Она сделала усилие и произнесла:
— Я хочу работать. Хочу вернуть долг Анри. И не хочу больше, чтобы бродяги оскорбляли меня.
— Мы найдем вам работу, — сказал Робер.
— Я думала пойти в прислуги, — продолжала она. — Но конкуренция была бы несправедливой. Какая работа никому не составит конкуренцию?
— Поищем и найдем. Поль провела рукой по лбу:
— Все так трудно! Только что я начала жечь свои платья. Но я не имею права. — Она посмотрела на меня: — Если я продам их старьевщикам, думаешь, они перестанут меня ненавидеть?
— Никто не испытывает к тебе ненависти.
Внезапно она встала, подошла к камину и подобрала тюк одежды: шелковые блестящие платья, серый шерстяной костюм превратились в помятые тряпки.
— Я сейчас же пойду раздам их, — сказала она. — Спустимся все вместе.
— Уже очень поздно, — заметил Робер.
— Кафе бродяг открыто допоздна.
Она набросила на плечи пальто: как помешать ей выйти? Мы с Робером переглянулись, наверняка Поль это заметила.
— Да, это комедия, — устало сказала она. — Теперь я подражаю сама себе. — Сняв пальто, она бросила его на стул. — И это тоже комедия: я увидела себя, бросающей пальто. — Поль прижала к глазам кулаки: — Я не перестаю видеть себя со стороны!
Я налила в стакан воды и растворила в ней таблетку.
— Выпей, — сказала я. — И ложись!
Взгляд Поль дрогнул; она упала мне на руки:
— Я больна. Я очень больна!
— Да. Но ты будешь лечиться и выздоровеешь, — успокоила я ее.
— Полечите меня, меня надо лечить!
Она дрожала, слезы катились у нее по щекам, ее била лихорадка, и она так вспотела, что, казалось, еще немного — и она растает вся целиком, оставив вместо себя лужицу смолы, черной, как ее глаза.
— Завтра я отвезу тебя в клинику, — сказала я. — А пока выпей. Поль взяла стакан:
— Это поможет мне заснуть?
— Несомненно.
Она залпом выпила стакан.
— Теперь ступай и ложись
— Иду, — послушно сказала она.
Я поднялась наверх вместе с ней и, когда она пошла в туалет, открыла ее сумочку на молнии: в глубине лежал маленький коричневый пузырек, который я спрятала в свой карман.
На следующее утро Поль покорно пошла со мной в клинику, и Мардрю обещал мне, что она выздоровеет: это было делом нескольких недель или нескольких месяцев. Она вылечится; однако, вновь очутившись на улице, я с тревогой спрашивала себя: от чего все-таки ее собираются лечить? Какой она станет потом? О! Догадаться было совсем нетрудно. Она станет такой, как я, как тысячи других: женщиной, которая дожидается смерти, сама уже не зная, зачем живет.
И вот наконец пришел-таки месяц май. Там, в Чикаго, я снова превращусь в женщину влюбленную и любимую: мне это казалось почти невероятным. Даже в самолете я все еще этому не верила. Самолет был старый и летел очень низко; он прибыл из Афин и был забит греческими лавочниками, отправлявшимися искать счастья в Америку; а я не знала, что еду туда искать, ни одного живого образа в моем сердце и никакого желания в теле; совсем не такую странницу в перчатках ждал Льюис: меня не ждал никто. «Я знала: никогда больше мне его не увидеть», — думала я, когда самолет развернулся над океаном. Остановился мотор, и мы вернулись в Шеннон. Два дня я провела на берегу фиорда, в ненастоящей деревне с игрушечными домиками; по вечерам я пила ирландское виски, днем гуляла по зеленым и серым равнинам, до невозможности грустным. Когда мы приземлились на Азорских островах, на шасси лопнула шина, и нас целые сутки держали в обтянутом кретоном холле. После Гандера самолет угодил в грозу, и, чтобы избежать опасности, пилот взял курс на Новую Шотландию. У меня складывалось впечатление, что остаток своей жизни я проведу, вращаясь вокруг земли и питаясь холодной курятиной. Мы пролетели над пучиной темной воды, которую прочесывал луч маяка, и снова самолет совершил посадку: еще одна эспланада, холл. Да, я обречена была без конца блуждать от эспланады к эспланаде с гудевшей от шума головой и синим чемоданчиком у ног.
И вдруг я увидела его: Льюис. Мы условились, что он будет ждать меня дома, но он оказался там, в толпе, дожидавшейся у двери таможни; странно: он был в крахмальном воротничке и золотых очках; но еще более странно то, что, заметив его, я ничего не почувствовала. Целый год ожидания, сожалений, угрызений совести, потом это долгое путешествие: и вот теперь я, возможно, узнаю, что не люблю его больше. А он? Любил ли он меня еще? Мне хотелось бежать к нему. Но таможенники не спешили; мелкие греческие лавочники набили свои чемоданы кружевами, и таможенники, пошучивая, изучали их один за другим. Когда наконец они освободили меня, Льюиса уже не было. Я взяла такси и хотела дать адрес шоферу, но забыла номер дома; в ушах у меня звенело, в голове не смолкал шум. Наконец я вспомнила: 1211. Такси тронулось с места; авеню, неоновые вывески, еще и еще авеню. Никогда бы я не освоилась в этом городе, и все-таки мне казалось, что путь не должен быть таким длинным. Наверное, шофер завезет меня в глубь какого-то тупика и убьет: в том настроении, в каком я пребывала, это показалось бы мне гораздо более нормальным, чем возможность вновь увидеть Льюиса. Шофер обернулся:
— Тысяча двести одиннадцать — такого номера нет.
— Есть: я хорошо знаю дом.
— Возможно, они поменяли номера, — сказал шофер. — Проедем еще раз авеню в другом направлении.
Он медленно ехал вдоль тротуара. Мне почудилось, я узнаю перекрестки, пустыри, рельсы: однако и рельсы, и пустыри так похожи друг на друга. Водоем, виадук показались мне знакомыми; можно было подумать, что все вещи еще существуют, но поменяли свои места. «Какое безумие!» — думала я. Уезжая, люди говорят: «Я вернусь», потому что слишком тяжело уезжать навсегда, только они обманывают себя: никто не возвращается. Проходит год, все меняется, и ничего уже не узнаешь. Сегодня Льюис носил крахмальный воротничок, и, когда я увидела его, сердце мое не дрогнуло, а теперь и дом его исчез. Я опомнилась, сказав себе: «Надо просто позвонить. Какой номер?» Оказывается, я забыла. Внезапно я увидела красную вывеску: «ШИЛТЦ» и уродливые лица, смеявшиеся на какой-то афише.
— Остановитесь! Остановитесь! Это здесь, — крикнула я.
— Это номер тысяча сто двенадцать, — сказал шофер.
— Тысяча сто двенадцать: так и есть!
Я выскочила из такси и в светящемся проеме окна заметила наклонившийся силуэт; он ждал, ждал меня и тут же бросился ко мне, это был именно он: ни крахмального воротничка, ни очков, зато на голове — бейсбольный шлем, его руки уже сжимали меня:
— Анна!
— Льюис!
— Наконец-то! Я столько ждал! Как долго!
— Да, долго, очень долго!
Я знаю, он меня не нес, но не помню, чтобы я поднималась по лестнице на своих ватных ногах, и вот уже мы обнимались посреди желтой кухни: печка, линолеум, мексиканское покрывало — все вещи были на своих местах. Я пробормотала: