Человек, который смеется - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он остановился. Шум утих. Кое-где еще смеялись, но уже не так громко. Он подумал было, что снова овладел вниманием слушателей. Передохнув, он продолжал:
– Маска вечного смеха на моем лице – дело рук короля. Этот смех выражает отчаяние. В этом смехе – ненависть и вынужденное безмолвие, ярость и безнадежность. Этот смех создан пыткой. Этот смех – итог насилия. Если бы так смеялся сатана, этот смех был бы осуждением бога. Но предвечный не похож на бренных людей. Он совершенен, он справедлив, и деяния королей ненавистны ему. А! Вы считаете меня выродком! Нет. Я – символ. О всемогущие глупцы, откройте же глаза! Я воплощаю в себе все. Я представляю собой человечество, изуродованное властителями. Человек искалечен. То, что сделано со мной, сделано со всем человеческим родам: изуродовали его право, справедливость, истину, разум, мышление, так же как мне изуродовали глаза, ноздри и уши; в сердце ему, так же как и мне, влили отраву горечи и гнева, а на лицо надели маску веселости. На то, к чему прикоснулся перст божий, легла хищная лапа короля. Чудовищная подмена! Епископы, пэры и принцы, знайте же, народ – это великий страдалец, который смеется сквозь слезы. Милорды, народ – это я. Сегодня вы угнетаете его, сегодня вы глумитесь надо мной. Но впереди – весна. Солнце весны растопит лед. То, что казалось камнем, станет потоком. Твердая по видимости почва провалится в воду. Одна трещина – и все рухнет. Наступит час, когда страшная судорога разобьет ваше иго, когда в ответ на ваше гиканье раздастся грозный рев. Этот час уже наступил однажды – ты пережил его, отец мой! – этот час господень назывался республикой: ее уничтожили, но она еще возродится. А пока помните, что длинную череду вооруженных мечами королей пресек Кромвель, вооруженный топором. Трепещите! Близится неумолимый час расплаты, отрезанные когти вновь отрастают, вырванные языки превращаются в языки пламени, они взвиваются ввысь, подхваченные буйным ветром, и вопиют в бесконечности; голодные скрежещут зубами; рай, воздвигнутый над адом, колеблется; всюду страдания, горе, муки; то, что находится наверху, клонится вниз, а то, что лежит внизу, раскрывает зияющую пасть; тьма стремится стать светом; отверженные вступают в спор с блаженствующими. Это идет народ, говорю я вам, это поднимается человек; это наступает конец; это багряная заря катастрофы. Вот что кроется в смехе, над которым вы издеваетесь! В Лондоне – непрерывные празднества. Пусть так. По всей Англии – пиры и ликованье. Хорошо. Но послушайте! Все, что вы видите, – это я. Ваши празднества – это мой смех. Ваши пышные увеселения – это мой смех. Ваши бракосочетания, миропомазания, коронации – это мой смех. Празднества в честь рождения принцев – это мой смех. Гром над вашими головами – это мой смех!
Как можно было сдержаться, слыша такие слова? Смех возобновился, на этот раз с удручающей силой. Из всех видов лавы, которые извергает, словно кратер вулкана, человеческий рот, самый едкий – это насмешка. Никакая толпа не в состоянии противиться соблазну жестокой потехи. Не все казни совершаются на эшафотах, и любое сборище людей, будь то уличная толпа или законодательная палата, всегда имеет наготове палача: палач этот – сарказм. Нет пытки, которая сравнялась бы с пыткой глумления. Этой пытке подвергся Гуинплен. Насмешки сыпались на него градом камней и градом картечи. Он оказался в роли детской игрушки, манекена, истукана, ярмарочного силомера, который бьют по голове, пробуя крепость кулака. Присутствующие подпрыгивали на своих местах, кричали «Еще!», покатывались от хохота, топали ногами, хватались за брыжи. Ни торжественность места, ни пурпур мантий, ни белизна горностая, ни внушительные размеры париков – ничто не могло остановить их. Хохотали лорды, хохотали епископы, хохотали судьи. Старики смеялись до слез, несовершеннолетние надрывались от смеха. Архиепископ Кентерберийский толкал локтем архиепископа Йоркского. Генри Комптон, епископ Лондонский, брат графа Нортгемптона, хватался за бока. Лорд-канцлер опускал глаза, чтобы скрыть невольную улыбку. Смеялся даже пристав черного жезла, стоявший у перил, как живое олицетворение почтительности.
Гуинплен скрестил руки на груди: он был бледен. Окруженный всеми этими лоснящимися от удовольствия лицами, старыми и молодыми, среди взрывов гомерического хохота, в этом вихре рукоплесканий, топота, криков «ура», среди этого безудержного ликования, этого необузданного веселья, он чувствовал в душе могильный холод. Все было кончено. Отныне он не мог уже совладать ни с выражением смеха на своем лице, ни с теми, кто осыпал его оскорблениями.
Никогда еще не проявлялся с такой очевидностью извечный, роковой закон близости великого и смешного: хохот оказывается отзвуком мучительного вопля, пародия движется следом за отчаянием; никогда еще противоречие между кажущимся и действительным не вскрывалось столь, ужасно. Никогда еще более зловещий свет не озарял непроглядной тьмы человеческой души.
Гуинплен присутствовал при полном крушении своих чаяний: они были уничтожены смехом. Произошло нечто непоправимое. Упавший может встать, но человек раздавленный уже не подымется. Нелепая, всепобеждающая насмешка обратила его в прах. Отныне у него не было никакой надежды. Все зависит от среды. То, что в «Зеленом ящике» было торжеством, в палате лордов оказалось падением и катастрофой. Рукоплескания, служившие там наградою, были здесь оскорблением. Он почувствовал теперь как бы изнанку своей личины. По одну сторону была симпатия простого люда, принимающего Гуинплена, по другую – ненависть знати, отвергающей лорда Фермена Кленчарли. Притягательная сила одних и отталкивающая сила других – обе одинаково влекли его во мрак. Ему казалось, будто кто-то напал на него сзади. Рок нередко наносит такие предательские удары. Потом все разъяснится, но пока судьба оказывается западней, и человек попадает в волчью яму. Гуинплену казалось, что он возносится вверх, а его осмеяли. Порой апофеозы завершаются мрачно. Существует зловещее слово: отрезвление. Это – трагическая мудрость, которую рождает опьянение. Застигнутый этой беспощадной бурей веселья, Гуинплен задумался.
Отдаться сумасшедшему смеху – то же, что плыть по воле волн. Сборище людей, охваченное неудержимым хохотом, – то же, что судно, потерявшее компас. Никто уже не знал, ни чего он хочет, ни что он делает. Пришлось закрыть заседание.
«Ввиду происшедшего» лорд-канцлер отложил голосование на следующий день. Члены палаты стали расходиться. Поклонившись королевскому креслу, лорды покидали зал. Их смех еще звучал в коридорах, теряясь где-то в отдалении. Кроме официальных выходов, во всех залах заседаний есть еще много дверей, скрытых коврами, лепными украшениями стен и нишами; просачиваясь в эти выходы, как просачивается влага в трещины сосуда, публика быстро освобождает помещение. В несколько минут зал пустеет. Такие перемены наступают быстро, почти без переходов. В местах шумных сборищ сразу же воцаряется безмолвие.
Углубившись в раздумье, можно забыть обо всем и в конце концов оказаться как бы на другой планете. Гуинплен вдруг словно очнулся. Он был один в пустом зале; он и не заметил, как закрыли заседание. Все пэры куда-то исчезли, даже оба его восприемника. Осталось лишь несколько служителей палаты, ожидавших ухода «его милости», чтобы покрыть чехлами мебель и погасить свет. Он машинально надел шляпу, сошел со своей скамьи и направился к большим дверям, распахнутым в галерею. Когда он проходил мимо перил, привратник снял с него пэрскую мантию. Он едва обратил на это внимание. Мгновение спустя он был уже в галерее.
Слуги, находившиеся в зале, с удивлением заметили, что новый лорд вышел, не поклонившись трону,
8. БЫЛ БЫ ХОРОШИМ БРАТОМ, ЕСЛИ БЫ НЕ БЫЛ ПРИМЕРНЫМ СЫНОМ
В галерее уже никого не было. Гуинплен прошел через стеклянную ротонду, откуда успели убрать кресло и столы и где не оставалось больше никаких следов церемонии его посвящения в пэры. Горевшие на равном расстоянии друг от друга люстры и канделябры указывали ему путь к выходу. Благодаря этой веренице огней Гуинплену удалось легко отыскать в путанице залов и коридоров дорогу, по которой он шел в палату вслед за герольдмейстером и приставом черного жезла. Он не встретил ни души, если не считать нескольких замешкавшихся старых лордов, тяжелыми шагании бредущих к выходу.
Вдруг среди безмолвия этих огромных пустынных залов до него долетел неясный гул человеческих голосов, необычный для такого места и в столь поздний час. Он направился в ту сторону, откуда доносился шум, и очутился в широком, слабо освещенном вестибюле, служившем выходом из платы. Сквозь распахнутую стеклянную дверь виден был подъезд, лакей с факелами, площадь и ряд карет, ожидавших у подъезда.
Отсюда и исходил шум, услышанный Гуинпленом.
Около двери, под фонтаном, в вестибюле стояла кучка людей, которые бурно жестикулировали и громко о чем-то спорили. Незамеченный в полумраке Гуинплен подошел ближе.