Торговый дом Домби и сын. Торговля оптом, в розницу и на экспорт - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать шамкала, жевала губами, трясла головой, но неизвестно, было ли это выражением гнева, раскаяния, отрицания или же телесной немощью.
— Была девочка, которую звали Элис Марвуд, — со смехом сказала дочь, оглядывая себя с жестокой насмешкой, — рожденная и воспитанная в нищете, никому на свете не нужная. Никто ее не учил, никто не пришел ей на помощь, никто о ней не заботился.
— Никто! — повторила мать, указывая на себя и ударяя себя в грудь.
— Единственная забота, какую она видела, — продолжала дочь, — заключалась в том, что иногда ее били, морили голодом и ругали; а без таких забот она, может быть, кончила бы не так скверно. Она жила в таких вот домах, как этот, и на улицах с такими же жалкими детьми, как она сама; и, несмотря на такое детство, она стала красавицей. Тем хуже для нее! Лучше бы ее всю жизнь травили и терзали за уродство!
— Продолжай, продолжай! — воскликнула мать.
— Я продолжаю, — отозвалась дочь. — Была девушка, которую звали Элис Марвуд. Она была хороша собой. Ее слишком поздно стали учить, и учили дурно. О ней слишком заботились, ее слишком муштровали, ей слишком помогали, за ней слишком следили. Вы ее очень любили — в ту пору вы были обеспечены. То, что случилось с этой девушкой, случается каждый год с тысячами. Это было только падение, и для него она родилась.
— После всех этих лет! — захныкала старуха. — Вот с чего начинает моя дочка!
— Она скоро кончит, — сказала дочь. — Была преступница, которую звали Элис Марвуд, еще молодая, но уже покинутая и отверженная. И ее судили и вынесли приговор. Ах, боже мой, как рассуждали об этом джентльмены в суде! И как внушительно говорил судья о ее долге и о том, что она употребила во зло дары природы, как будто он не знал лучше других, что эти дары были для нее проклятьем! И как поучительно он толковал о сильной руке закона! Да, не очень-то сильной оказалась эта рука, чтобы спасти ее, когда она была невинной и беспомощной жалкой малюткой! И как это все было торжественно и благочестиво! Будьте уверены, я часто думала об этом с тех пор.
Она крепче скрестила на груди руки и рассмеялась таким смехом, по сравнению с которым вой старухи показался музыкой.
— Итак, Элис Марвуд сослали за океан, матушка, — продолжала она, — и отправили обучаться долгу туда, где в двадцать раз меньше помнят о долге и где в двадцать раз больше зла, порока и бесчестья, чем здесь. И Элис Марвуд вернулась женщиной. Такой женщиной, какой надлежало ей стать после всего этого. В свое время опять раздадутся, по всей вероятности, торжественные и красивые речи, опять появится сильная рука, и тогда настанет конец Элис Марвуд. Но джентльменам нечего бояться, что они останутся без работы! Сотни жалких детей, мальчиков и девочек, подрастают на любой из тех улиц, где живут эти джентльмены, и потому они будут делать свое дело, пока не сколотят себе состояние.
Старуха оперлась локтями на стол и, прикрыв лицо обеими руками, притворилась очень огорченной, или, быть может, в самом деле была огорчена.
— Ну вот! Я кончила, матушка, — сказала дочь, тряхнув головой, как бы желая прекратить этот разговор. — Я сказала достаточно. Что бы мы с вами ни делали, но о долге мы больше говорить не будем. Думаю, что у вас детство было такое же, как у меня. Тем хуже для нас обеих. Я не хочу обвинять вас и не хочу защищать себя; зачем мне это? С этим покончено давным-давно. Но теперь я женщина, не девочка, и нам с вами незачем выставлять напоказ свою жизнь, как это сделали те джентльмены в суде. Нам она хорошо известна.
Лицо и фигура этой падшей, опозоренной женщины отличались той красотой, какую даже в минуты самые для нее невыгодные не мог бы не заметить и невнимательный зритель. Когда она погрузилась в молчание, лицо ее, прежде искаженное волнением, стало спокойным, а в темных глазах, устремленных на огонь, угасло вызывающее выражение, уступив место блеску, смягченному чем-то похожим на скорбь; потускневшее сияние падшего ангела озарило на мгновение ее нищету и усталость.
Мать, следившая за ней молча, осмелилась потихоньку протянуть к ней через стол иссохшую руку и, убедившись, что дочь не отстранилась, коснулась ее лица и погладила по голове. Почувствовав, кажется, что эти ласки старухи были искренни, Элис не шевелилась; и та, осторожно приблизившись к дочери, заплела ей волосы, сняла с нее мокрые башмаки, если только можно было назвать их башмаками, накинула ей на плечи какую-то сухую тряпку и смиренно суетилась вокруг нее, постепенно узнавая прежние ее черты и выражение лица и бормоча себе что-то под нос.
— Я вижу, вы очень бедны, матушка, — сказала Элис, которая сидела так довольно долго и, наконец, окинула взглядом комнату.
— Ужасно бедна, милочка, — ответила старуха.
Она восхищалась дочерью и боялась ее. Быть может, ее восхищение, каким бы оно ни было, зародилось давно, когда в разгар унизительной борьбы за жизнь она впервые заметила красоту дочери. Быть может, ее страх имел какое-то отношение к тому прошлому, о котором она только что слышала. Во всяком случае, она стояла покорно и почтительно перед дочерью и жалобно понурила голову, словно умоляя избавить ее от новых упреков.
— Чем вы жили?
— Милостыней, дорогая моя.
— И воровством?
— Иногда. Или понемножку. Я стара и пуглива. Иной раз, милочка, я отнимала какую-нибудь мелочь у детей, но не часто. Я бродила по окрестностям, милая, и кое-что знаю. Я следила.
— Следили? — повторила дочь, взглянув на нее.
— Я выслеживала одну семью, — сказала мать еще более смиренно и покорно.
— Какую семью?
— Тише, милочка! Не сердись на меня. Я это делала из любви к тебе. В память о моей бедной дочке за океаном!
Она заискивающе протянула руку, потом прижала ее к губам.
— Много лет назад, милочка, — продолжала она, робко посматривая на внимательное и строгое лицо, обращенное к ней, — я встретила случайно его маленькую дочку.
— Чью дочку?
— Не его, Элис, милая. Не смотри на меня так. Не его! Ты ведь знаешь, у него нет детей.
— Так чью же? — спросила дочь. — Вы сказали — «его».
— Тише, Эли! Ты меня пугаешь, милочка. Мистера Домби — всего только мистера Домби. С тех пор, дорогая, я их часто видела. Я видела его.
Произнеся это последнее слово, старуха съежилась и попятилась, словно испугалась, что дочь ее ударит. Но хотя лицо дочери было обращено к ней и горело безумным гневом, она сидела неподвижно и только все крепче и крепче прижимала руки к груди, словно хотела их удержать, чтобы не причинить вреда себе или другим в слепом порыве бешенства, внезапно овладевшего ею.
— А он-то и не подозревал, кто я такая! — сказала старуха, грозя кулаком.
— Ему никакого дела до этого не было! — сквозь зубы пробормотала дочь.
— Но встретились мы лицом к лицу, — сказала старуха. — Я говорила с ним, и он говорил со мной. Я сидела и смотрела ему вслед, когда он шел по длинной аллее; и с каждым его шагом я проклинала его душу и тело.
— Это не помешает ему благоденствовать, — презрительно отозвалась дочь.
— Да, он благоденствует, — сказала мать.
Она замолчала потому, что лицо сидевшей перед ней дочери было искажено неистовой злобой. Казалось, грудь ее готова разорваться от ярости. Усилия, которые она делала, чтобы сдержать ее и обуздать, были не менее страшны, чем сама ярость, и не менее красноречиво свидетельствовали о необузданном нраве этой женщины. Но ее усилия увенчались успехом, и, помолчав, она спросила:
— Он женат.
— Нет, милочка, — сказала мать.
— Собирается жениться?
— Нет, милочка, насколько мне известно. Но его хозяин и друг женился. О, мы можем пожелать ему счастья! Мы можем им всем пожелать счастья! — вскричала старуха в сильном возбуждении. — Нам всем эта женитьба принесет счастье. Попомни мои слова.
Дочь смотрела на нее и ждала объяснения.
— Но ты промокла и устала, тебе хочется есть и пить, — сказала мать, ковыляя к шкафу. — А здесь мало что найдется, и тут тоже, — она опустила руку в карман и выложила на стол несколько полупенсовиков, — да, тут тоже. Элис, милочка, у тебя нет денег?
Алчное, хитрое, напряженное выражение, появившееся на лице у старухи, когда она задавала этот вопрос и следила за тем, как дочь достает из-за пазухи недавно полученный подарок, бросило свет на отношения между матерью и дочерью едва ли менее яркий, чем слова, сказанные раньше дочерью.
— Это все? — спросила мать.
— Больше у меня ничего нет. И этого бы не было, если бы мне не подали милостыню.
— Если бы не подали милостыню, дорогая? — повторила старуха, жадно склоняясь над столом, чтобы посмотреть на деньги, как будто не доверяя дочери, которая все еще держала их в руке. — Гм! Шесть и шесть — двенадцать, и шесть — восемнадцать… так… Нужно потратить их, и потратить расчетливо. Пойду куплю чего-нибудь поесть и выпить.
С большим проворством, чем можно было ожидать от нее, судя по виду — ибо старость и нищета сделали ее не менее дряхлой, чем уродливой, — она завязала дрожащими руками ленты старой шляпки и завернулась в изодранную шаль, все с тою же алчностью глядя на деньги в руке дочери.