Маяковский. Самоубийство - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Маяковского были соседи. Он был в поэзии не одинок, он не был в пустыне. На эстраде до революции соперником его был Игорь Северянин, на арене народной революции и в сердцах людей — Сергей Есенин.
Северянин повелевал концертными залами и делал, по цеховой терминологии артистов сцены, полные сборы с аншлагами. Он распевал свои стихи на два-три популярных мотива из французских опер, и это не впадало в пошлость и не оскорбляло слуха.
Его неразвитость, безвкусица и пошлые словоновшества в соединении с его завидно чистой, свободно лившейся поэтической дикцией создали особый, странный жанр, представляющий, под покровом банальности, запоздалый приход тургеневщины в поэзию.
(Борис Пастернак. «Люди и положения»)Известный организатор поэтических вечеров Долидзе решил устроить публичное «состязание певцов». Вечер назывался «выборы короля поэтов». Происходил он все в том же Политехническом. Публике были розданы бумажки, чтобы после чтения она подавала голоса. Выступать разрешалось всем. Специально приглашены были футуристы.
На эстраде сидел президиум. Председательствовал известный клоун Владимир Дуров.
Зал был набит до отказа. Поэты проходили длинной очередью. На эстраде было тесно, как в трамвае. Теснились выступающие, стояла не поместившаяся в проходе молодежь. Читающим смотрели прямо в рот. Маяковский выдавался над толпой. Он читал «Революцию», едва находя возможность взмахнуть руками. Он заставил себя слушать, перекрыв разговоры и шум. Чем больше было народа, тем читал он свободней. Тем полнее был сам захвачен и увлечен. Он швырял слова до верхних рядов, торопясь уложиться в отпущенный ему срок.
Но «королем» оказался не он. Северянин приехал к концу программы. Здесь был он в своем обычном сюртуке. Стоял в артистической, негнущийся и «отдельный».
— Я написал сегодня рондо, — процедил он сквозь зубы вертевшейся около поклоннице.
Прошел на эстраду, спел старые стихи из «Кубка». Выполнив договор, уехал. Начался подсчет записок. Маяковский выбегал на эстраду и возвращался в артистическую, посверкивая глазами. Не придавая особого значения результату, он все же увлекся игрой. Сказывался его всегдашний азарт, страсть ко всякого рода состязаниям.
— Только мне кладут и Северянину. Мне налево, ему направо.
Северянин собрал записок все же больше, чем Маяковский.
«Король шутов», как назвал себя Дуров, объявил имя «короля поэтов».
Третьим был Василий Каменский.
Часть публики устроила скандал. Футуристы объявили выборы недействительными. Северянин выпустил сборник, на обложке которого стоял его новый титул. А футуристы устроили вечер под лозунгом: «Долой всяких королей!»
(Сергей Спасский. «Маяковский и его спутники»)Со времени Кольцова земля русская не производила ничего более коренного, естественного, уместного и родового, чем Сергей Есенин, подарив его времени с бесподобной свободой и не отяжелив подарка стопудовой народнической старательностью. Вместе с тем Есенин был живым, бьющимся комком той артистичности, которую вслед за Пушкиным мы зовем высшим моцартовским началом, моцартовской стихиею.
Есенин к жизни своей отнесся как к сказке. Он Иван-царевичем на сером волке перелетел океан и, как жар-птицу, поймал за хвост Айседору Дункан. Он и стихи свои писал сказочными способами, то, как из карт, раскладывая пасьянсы из слов, то записывая их кровью сердца… По сравнению с Есениным дар Маяковского тяжелее и грубее, но зато, может быть, глубже и обширнее. Место есенинской природы у него занимает лабиринт нынешнего большого города, где заблудилась и нравственно запуталась одинокая современная душа, драматические положения которой, страстные и нечеловеческие, он рисует.
(Борис Пастернак. «Люди и положения»)Озверевший зубр в блестящем цилиндре —Ты медленно поводишь остеклевшими глазамиНа трубы, ловящие, как руки, облака,На грязную мостовую, залитую нечистотами.Вселенский спортсмен в оранжевом костюме,Ты ударил землю кованым каблуком,И она взлетела в огневые пространстваИ несется быстрее, быстрее, быстрей…Божественный сибарит с бронзовым телом,Следящий, как в изумрудной чаше Земли,Подвешенной над кострами веков,Вздуваются и лопаются народы.О Полководец Городов, бешено лающих на Солнце,Когда ты гордо проходишь по улице,Дома вытягиваются во фронт,Поворачивая крыши направо.Я, изнеженный на пуховиках столетий,Протягиваю тебе свою выхоленную руку,И ты пожимаешь ее уверенной ладонью,Так что на белой коже остаются синие следы.Я, ненавидящий Современность,Ищущий забвения в математике и истории,Ясно вижу своими все же вдохновенными глазами,Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.И, почтительно сторонясь, я говорю:«Привет тебе, Маяковский!»
(Эдуард Багрицкий. «Гимн Маяковскому», 1915)Это лишь малая, можно сказать, даже ничтожная часть голосов поэтов-современников, каждый из которых внес имя Маяковского в свой список.
В списке Цветаевой он рядом с Есениным, Гумилевым и даже Сологубом, который почему-то (вероятно, до Цветаевой докатился какой-то ложный слух) оказался на канале. Это — список жертв. Мораторий, наподобие герценовского.
Ахматова, как мы помним, внесла его в список тех, кто «вышли из Анненского», и там он оказывался рядом с ней, Мандельштамом и Пастернаком.
В пастернаковском списке он — рядом с Есениным и даже Северяниным. И — хоть у меня невольно вырвалось тут это «даже» — такое соседство в его глазах ничуть не унижает Маяковского, ничуть не снижает его образ.
А у Багрицкого Маяковский открывает еще никем, кроме него, не заполненный список какой-то новой плеяды могучих варваров, «грядущих гуннов», которые вытеснят, сметут со сцены всех поэтов прошлого, «изнеженных на пуховиках столетий», к которым юный одессит почему-то — без особых на то оснований — причисляет себя и от имени которых его приветствует.
На самом деле Маяковский не вмещается ни в один из этих списков. А в некоторые из них он и вовсе попал как будто по какому-то недоразумению. Что общего, например, у него с Сологубом? Да и с Гумилевым? (Кроме кровавой рогожи на полной подводе.) Да и с Ахматовой и Мандельштамом (уже не говоря о Есенине) еще неизвестно, согласился ли бы он соседствовать в одном списке. Можно предположить, что нипочем бы не согласился. И они тоже — еще не известно, приняли или не приняли бы его в свою компанию.
ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВМаяковский любил Блока, едва ли не считал его самым великим русским поэтом со времен Пушкина.
Он никогда об этом не говорил. По крайней мере, прямо. Но я чувствовал, что это именно так…
Однажды в какой-то редакции среди общего разговора, шума, гама, острот Маяковский вдруг ни с того, ни с сего как бы про себя, но достаточно громко, чтобы его все услышали, со сдержанным восхищением, будто в первый раз слыша музыку блоковского стиха, от начала до конца сказал на память волшебное стихотворение:
— «Ты помнишь? В нашей бухте сонной спала зеленая вода, когда кильватерной колонной вошли военные суда…»
Глаза Маяковского таинственно засветились.
— «Четыре — серых…» — сказал он и помолчал. Было видно, что его восхищает простота, точность, краткость и волшебство этих двух слов: «Четыре — серых». Целый морской пейзаж.
— «Четыре — серых. И вопросы нас волновали битый час, и загорелые матросы ходили важно мимо нас».
Он даже при этих словах сделал несколько шагов взад-вперед, на один миг как бы перевоплотившись в загорелого французского матроса в шапочке с красным помпоном, и закончил стих, неожиданно вынув из кармана, предварительно в нем порывшись, маленький перочинный ножик — возможно, воображаемый.
— «Случайно на ноже карманном найди пылинку дальних стран — и мир опять предстанет странным, закутанным в ночной туман!»
Маяковский протянул слушателям воображаемый ножик и даже подул на него, как бы желая сдуть пылинку дальних стран.