Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения - Ларри Вульф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы представить, что внесли просвещенческие представления о Восточной Европе в имперскую политику Наполеона, стоит лишь обратиться к описанию русского похода, оставленному Филиппом-Полем де Сегюром, сыном Луи Филиппа. Филипп-Поль был бригадным генералом и адъютантом Наполеона в этой кампании. Он вспоминает, что во время вторжения в Россию Наполеон читал о походах Карла XII, сомневаясь в достоверности вольтеровского повествования; «тем не менее в это судьбоносное время имя Вольтера постоянно было у него на устах». Стоя у ворот Москвы, Сегюр-младший беседовал с французскими солдатами и офицерами. Фразы, в которых он подытожил их первые впечатления, повторяли слова его отца и авторов предыдущего поколения: «При виде этого позолоченного города, этой блестящей столицы, объединившей Европу и Азию, этого величественного места, где встречаются богатства, обычаи и искусства двух лучших частей света, мы тихо стояли, погрузившись в горделивые размышления. День нашей славы наступил!»[911] На самом деле дни их славы уже подходили к концу.
Нарисованный Сегюром образ Наполеона, который взирает на горящую Москву, обвиняя в пожаре русских поджигателей, подводит итог конструированию Восточной Европы. Если верить автору, Наполеон воскликнул: «Что за ужасное зрелище! Сделать это самим! Все эти дворцы! Какая невероятная решимость! Это настоящие скифы!» Во время страшного отступления из Москвы французские маршалы ворчали, что Наполеон разбит в России, «подобно Карлу XII на Украине», и сам Наполеон, «приближаясь к стране казаков», думал о том же. «Полтава!» — по словам Сегюра, воскликнул он в отчаянии[912]. Таким образом, интеллектуальные формулы Просвещения перекочевывают из мемуаров отца в мемуары сына, от дипломатов Людовика XVI к наполеоновским штабистам, участвуя в военных кампаниях следующего поколения.
Что же касается большого приключения XIX века, войны против России и вторжения в Крым, предпринятых Францией и Англией под эгидой Наполеона III и королевы Виктории, то из-за невероятной удаленности театра военных действий кампанию эту иногда считают эксцентричным эпизодом. Крым, однако, не был причудой викторианского воображения, вымыслом Пальмерстона или Теннисона. Уже в 1780-х годах он стал признанным катализатором всяческих фантазий, ареной завоеваний, и в этом качестве его унаследовали государственные мужи 1850-х годов. Принц де Линь с его пылким воображением осаждал Ифигению в Тавриде под Севастополем, задолго до того, как эту крепость осадили английские и французские армии. Парижский мирный договор 1856 года признал автономию Молдавии, Валахии и Сербии и урегулировал судоходство по Дунаю и Черному морю. Возможность разрешать восточноевропейские проблемы на расстоянии, из Парижа, претворяла в жизнь фантазии, которые вынашивали философы прошлого столетия. Именно они первыми сконструировали карту Восточной Европы, предлагая просвещенным наблюдателям обратить на нее свое внимание и издалека, из самого Парижа, самонадеянно фантазировать о воздействии, упорядочении, разграничении и даже аннексии. На Берлинском конгрессе 1878 года была признана независимость Сербии и Румынии, а также автономия Болгарии и законность австрийской оккупации Боснии и Герцеговины; все это сопровождалось исправлением границ и обменом территориями.
Дипломатические манипуляции, совершаемые издали над картой Восточной Европы, в XIX веке стали обычными и достигли наивысшего выражения в Версальском мирном договоре после Первой мировой войны, когда политическая география Восточной Европы была полностью пересмотрена и перестроена. Надо заметить, что последствия подобной практики для народов и стран, которые она затрагивала, далеко не только негативны, подобно тому как само Просвещение неоднородно в своем подходе и отношении к Восточной Европе. Неизменным оставалось фундаментальное неравенство субъекта и объекта, один из которых манипулировал другим, их философских и географических позиций. В Версале, конечно, были и высокие идеалы, и добрые намерения, но это неравенство проявилось особенно ярко в господствующей роли «Большой четверки» — Вудро Вильсона, Ллойд Джорджа, Жоржа Клемансо и Витторио Орландо, — действовавшей заодно и прямо отстранившей от окончательных решений большевистскую Россию.
Вопрос о том, включать или исключать Россию, зародился задолго до появления большевизма и получил философское оформление еще до того, как он лег в основу международных соглашений. В основе просветительских представлений о Восточной Европе лежало не полное ее исключение или безоговорочное включение, но, скорее, само право одной из сторон ставить этот вопрос. Философы, географы и путешественники XVIII столетия оставляли себе право самим решать его — или задавать, оставляя нерешенным. Одно из самых влиятельных описаний, оставленных путешественниками XIX века, — «Россия в 1839 году» маркиза де Кюстина — само испытало сильнейшее влияние. В своем описании Кюстин подчеркивал «контрасты» Санкт-Петербурга, «где Европа показывает себя Азии, а Азия — Европе». С почти эротическим наслаждением он изучал «чистокровных славян», глубоко заглядывая в их «восточные миндалевидные» глаза, которые «переливаются разными цветами от змеино-зеленого до серого, как у кошки, и черного, как у газели, в основе своей оставаясь синими», и различал в них тончайшие оттенки выражений. Преимущество, однако, всегда сохранял его взор; Кюстин предупреждал своих читателей, что «здесь слишком легко обмануться видимостью цивилизации» и что пристальное внимание к нравам позволит «заметить существование подлинного варварства»[913].
Умение отличать русских от себя и своих читателей Кюстин превратил в свою личную привилегию: «Я не виню русских в том, что они таковы, каковы они есть, я осуждаю в них притязания казаться такими же, как мы». Он ссылался на Дидро и Вольтера, ставя проблему пограничного состояния людей, которые «разучились жить как дикари, но не научились жить как существа цивилизованные». С совершенно аристократической самоуверенностью он позволил стандартам цивилизованности отменить географические понятия, помещая Россию в контекст Восточной Европы: «Францию и Россию разделяет китайская стена — славянский характер и язык. На что бы ни притязали русские после Петра Великого, за Вислой начинается Сибирь»[914]. Почти все основные элементы той Восточной Европы, которую в XVIII веке изобрело Просвещение, слились в XIX столетии в фантастический калейдоскоп, где ассоциации и образы следовали сказочной логике, которая и привела в конце концов к созданию континентального раздела.
Нетрудно заметить, что «китайская стена», о которой Кюстин писал в 1839 году, была предшественницей «железного занавеса» 1946 года, подобно ему отделив Восточную Европу от Западной. Эта аналогия особенно многозначительна, если принять во внимание поразительную популярность Кюстина во время «холодной войны». В 1946 году его книга была переиздана во Франции, а в 1950-х годах она стала доступна американской публике с предисловием Уолтера Беделла Смита, который был после войны американским послом в Советском Союзе. Смит объявил «Россию в 1839 году» «столь проницательными и нестареющими политическими заметками, что их можно назвать лучшей книгой, когда-либо написанной о Советском Союзе». От лица сотрудников своего посольства он заявил, что «письма Кюстина — самый важный вклад в попытки хотя бы отчасти разгадать тайны, которые, как кажется, окутывают Россию и русских». Мало того, Смит даже заявил, что в качестве посла «мог бы позаимствовать многие страницы дословно и, заменив имена и даты столетней давности на сегодняшние, послать их в Государственный департамент как мои официальные донесения». Этот том переиздавался до 1987 года, до самого конца «холодной войны», и Збигнев Бжезинский писал на задней странице обложки, что «ни один советолог до сих пор не смог ничего добавить к этим проницательным догадкам о русском характере и о византийской природе русской политической системы»[915]. Настаивая на антиисторичной неизменности России, подобные изречения еще более подчеркивают неизменность жестких формул, при помощи которых ее описывают иностранные наблюдатели. Догадки, посетившие Кюстина в XIX веке и столь близко повторявшие формулы Просвещения, вновь напомнили о себе, обрели популярность и сослужили службу во время «холодной войны».
Более непосредственное воздействие представления Кюстина оказывали в конце XIX века, и его самые пугающие прогнозы влились в основанную на кошмарных видениях мифологию Восточной Европы. В 1769 году Гердер — слышал «рокот диких народов» Восточной Европы и советовал не вызывать демографических «наводнений». Век спустя, в 1871 году, французский философ Эрнест Ренан записал свои собственные апокалиптические страхи: