Том 17. Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Общий тон воспитательной обстановки был необыкновенно суровый. Наказания самые строгие, и чаще всего несправедливые, так и сыпались, в особенности на постылых, которым, как говорится, всякое лыко ставилось в строку. Я лично рос отдельно от большинства братьев и сестер, мать была не особенно ко мне строга, но в дни моего учения подоспела кончившая курс в институте старшая сестра, которая дралась с таким увлечением, как будто за что-то мстила. Страшно подумать, что, несмотря на обилие детей, наш дом в неклассные часы погружался в такую тишину, как будто все в нем вымерло. Зато во время классов поднимались неумолкающие стоны, сопровождаемые ударами линейкой по рукам, шлепками по голове, оплеухами и проч. Мой младший брат несколько раз сбирался удавиться. Он был на три года моложе меня, но учился, ради экономии, вместе со мною, и от него требовали того же, что и от меня. И так как он не мог выполнить этих требований, то били, били его без конца.
В заключение я должен сказать несколько слов и о разговорах, которые мы, дети, слышали и которые велись в нашем присутствии без всякого стеснения, почти всегда, когда семья была в сборе. Разговоры эти были в крайней степени предосудительные и всецело вращались или около средств наживы и сопряженных с нею разнообразнейших форм мошенничества, или около половых отношений соседей и родных.
— Да ты знаешь ли, как он состояние-то приобрел? — вопрошал один и тут же объяснял весь гнусный процесс стяжания, в котором торжествующую сторону представлял грабитель, пользовавшийся попеременно кличкой то «шельмы», то «умницы», а ограбленную — «простофиля» и «дурак».
— И лег и встал у своей любезной! — повествовал другой или всего чаще другая.
И все это говорилось без малейшей тени негодования, как будто речь шла о самом обыкновенном будничном деле. Даже слово «шельма» не заключало в себе укоризненного смысла, а произносилось почти ласкательно. Напротив, «простофиля» не только ни в ком не встречал сочувствия, но скорее возбуждал какое-то нелепое злорадство, которое и выражалось в словах: так дуракам и надо!
В детстве, впрочем, эти разговоры, как бы ни были они обыденны, почти совсем не производят впечатления. Не только внутренний их смысл, но и самая фабула не пробуждают детского внимания, которое всецело обращено совсем на другие предметы. Но думается, что память все-таки задерживает их и наступает-минута, когда даже совсем при иной обстановке, при иных условиях нравственного развития как-то вдруг с необыкновенною выпуклостью выступают в сознании не только общие черты, но и самые мельчайшие подробности виденного и слышанного в детстве, хотя бы оно казалось совсем канувшим в пучину забвения.
Но что было всего циничнее и омерзительнее — это необыкновенно настойчивое сослеживание сенных девушек в греховных поступках. У большинства помещиков было в обычае не позволять сенным девушкам выходить замуж. Говорилось прямо: раз вышла девка замуж — она уж не слуга! Ей впору детей родить, а не господам служить! Или: на них, кобыл, и жеребцов не напасешься! Первый резон объясняли тем, что с девушек всегда спрашивалось больше, нежели с замужних женщин: и в пряже лишняя талька, и в плетении кружев — лишний вершок и проч. Стало быть, расчет был прямой. Второй резон имел свое основание в том, что в доме женский элемент численно всегда преобладал над мужским вдвое и втрое. Для мужчин нельзя было так легко подыскать постоянное занятие, потому что каждый из них имел свою специальность (маляры, басонщики, сапожники и т. д.), в которой не всегда представлялась надобность, тогда как девочек с самых малых лет употребляли на побегушки, но в то же время заставляли вязать чулок, так что она ни на минуту не оставалась праздною. Поэтому всякие любовные интриги сослеживались с необыкновенным рвением, и совершенное в этом смысле преступление наказывалось строго и неупустительно. Но ежели процесс сослеживания был возмутителен по своей гнусности, то наказания были не менее возмутительны по своему холодному зверству. Обыкновенно виновную (как тогда говорили: «с кузовом») выдавали за крестьянина дальней деревни, преимущественно бедного, и притом вдовца с большим семейством. Можно себе представить, какое адское будущее рисовалось перед глазами этих несчастных и какие чувства должны были волновать их в то время, когда священник обводил их в церкви около налоя?
Иные помещики поступали, впрочем, хитрее: любви не преследовали, но до замужества не допускали, а продолжали считать преступившую «девкою». Все дело было в лишней тальке и в лишнем вершке кружева. Я помню однажды, как при мне однажды такая «девка» роптала: «Степка-то уж третий год за каретой ездит, — жаловалась она, — а я все на девкином положении тальки подаю!» Очень возможно, что многие скажут мне, что все это было и быльем поросло и что, стало быть, и вспоминать об этом не стоит. Знаю я и сам, что это было и быльем поросло; но ведь почему же нибудь оно выступает так ярко перед глазами от времени до времени? Не потому ли, что хотя самый факт порос быльем, но впечатление-то, им произведенное, далеко не поросло быльем? Оно свое дело сделало, оно дало характеру известную складку, породило известную привычку, дало толчок известному чувству и вообще подействовало на внутреннее равновесие… И кто знает, восстановилось ли это равновесие с исчезновением самого факта, уничтожилась ли складка, которую этот факт создал…
Вот то-то и суть, что ответ на эти вопросы далеко не так определителей, как это может показаться с первого взгляда.
Как начали ученье другие мои братья и сестры, я не помню, но сам я был посвящен в грамоту весьма оригинальным способом. Когда мне минуло шесть лет, отслужили молебен и призвали крепостного живописца Павла, которому и поручили обучить меня азбуке, чтению и письму. Помню я и азбуку (с картинками), и красную указку, и самого Павла в зеленовато-желтом фризовом сюртуке. Учил он меня по-старинному, азами, и выучил на всю жизнь. Так что я и теперь могу азбуку проговорить только по-старинному: аз, буки, веди, а по-новому — сбиваюсь. Склады иногда выходили очень оригинальные, например: нря, цря, чря, хря, но так как учеба шла серьезно и убежденно, то я, по-видимому, довольно легко преодолевал эти странности. Павел был человек тихий и набожный, и хотя у нас в доме был другой живописец, Леонтий, который потрафлял лучше, но Павла любили за его кротость и смиренство. Никогда он на меня не жаловался, ни разу я по милости его не пострадал. Впрочем, месяца через два я мог уже и читать и писать, так что миссия Павла кончилась. А так как тут, кстати, вышла из института старшая сестра, то я и был сдан ей с рук на руки.
Одним из самых существенных недостатков моего воспитания было совершенное отсутствие элементов, которые могли бы давать пищу воображению. Ни общения с природой, ни религиозной возбужденности, ни увлечений сказочным миром — ничего подобного в нашей семье не допускалось.
Бывают счастливые дети, которые почти с пеленок ощущают прикосновение тех бесконечно разнообразных сокровищ, которые мать-природа на всяком месте расточает перед всяким, имеющим очи, чтоб видеть, и имеющим уши, чтоб слышать. Мне было уже за тридцать лет, когда я прочитал только что появившуюся тогда книгу «Детские годы Багрова-внука», и признаюсь откровенно, прочитал не только с глубоким интересом, но почти с завистью. Правда, что, судя по рассказам Аксакова, природа, лелеявшая его детство, была богаче и светом, и теплом, и разнообразием очертаний, нежели бедная природа нашего серого захолустья. Но ведь для того, чтоб душа ребенка осиялась этим светом и согрелась этим теплом, все-таки нужно, чтобы создалось то стихийное общение, которое, захватив человека в колыбели, пройдет потом через всю его жизнь. Если этого общения не было, если между ребенком и природой не было даже посредствующего звена, которое помогло бы первому заинтересоваться великою тайною вселенной жизни, то и самая яркая и богатая природа не разбудит его равнодушия. Я вообще думаю, что в воспитательном отношении не столько важно качество картин природы и ее явлений, сколько самый процесс общения с нею. В этом смысле даже бедная природа нашего захолустья могла бы пролить радость и умиление в детские сердца, если б мы не были со всех сторон наглухо закупорены от вторжения воздуха и света.
Ни о какой охоте в нашем доме никто понятия не имел. Даже ружья, кажется, не было. Раза два в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir, a именно, отправлялись всей семьей на больших дрогах верст за пять, в соседнюю деревню, где был большой пруд, и ловили неводом карасей. Караси были диковинные и по вкусу и по величине. Но, помимо того, что ловля имела характер по преимуществу хозяйственный, нельзя сказать даже, чтоб мы много пользовались плодами ее, потому что почти все наловленное немедленно солилось, вялилось и сушилось впрок и потом неизвестно куда пропадало.