Крушение империи - Михаил Козаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Одну минуточку, Лев Павлович! — задержал его жестом генерал-майор Глобусов. — Скажите, пожалуйста, вы лишились прислуги, и ваша жена ищет другую? — неожиданно спросил он.
Карабаевские брови изобразили искреннее удивление:
— Я вас не понимаю, генерал. О чем вы говорите?
— Кажется, — ясно?
— Никого мы не лишались, кроме дочери, — проворчал Лев Павлович. — И то, убежден, на день-другой только… И никого не собираемся лишаться. Я, право, не понимаю вас! Или, может быть, наша прислуга тоже числится у вас в «революционерах» и «подпольщиках»?
— Благодарю вас за справку, — чуть насмешливо улыбнулся Глобусов. — Она прямо противоположна тому, что изволила показать на допросе ваша дочь.
— То есть? — взволнованно шагнул к нему Лев Павлович.
— Всегда к вашим услугам! — поклоном напомаженной головы простился с ним генерал-майор.
* * *Весь этот месяц шли совещания бюро «прогрессивного блока»; первого ноября возобновлялась сессия Думы, и «оппозиционные» партии готовились к встрече с правительством Штюрмера.
Нечего и говорить, что Лев Павлович был всегдашним, непременным участником этих совещаний, а два из них состоялись у него на квартире. Последнее — не так давно: всего лишь пять дней назад.
…Молодой — под сорок — помещик и граф, земец Полтавской губернии Капнист разводил руками и вопросительно переводил глаза то на знаменитого кадетского профессора-лидера, то на длинноусого, светлоглазого, с холодным взглядом монархиста Шульгина, отдавая тем равную дань заискивающей почтительности обоим признанным руководителям думского «блока».
— Что действительно ставить в первом заседании? — суетливо говорил он. — Ну, хорошо, — выборы президиума. А потом? Выступление блока? А затем — фракций? Или, может быть, волостное земство? Продовольственный вопрос? Немецкое засилье?
Сидя в кресле, он ежеминутно подтягивал на коленях свои черные брюки, боясь смять на них безукоризненно отглаженную складку, и руку с папиросой держал далеко от себя, сбоку, опасаясь уронить случайно пепел на свой костюм.
В дневник свой Лев Павлович занес:
«Ефремов: Нельзя перейти к мирной законодательной работе. Такой же точки зрения держится и Александр Иванович (Коновалов). Надо поднять вопрос в виде законопроекта о создании парламентской контрольной комиссии над внешней политикой. Не разменялись бы мы на мелочи, господа! К большой программе сейчас до изменения состава правительства — не подходить!
В. А. Маклаков (Ефремову): Как вы совмещаете веру в ответственное министерство, если не хотите давать советов в сфере исполнительной? Нам больше по плечу министерство доверия.
Милюков: Правильно! Иначе будущий историк скажет, что законодательство остановилось… Разнобой в Думе, боюсь скомпрометировать парламентаризм. Если хотим идти до конца, надо говорить больше, чем об ответственном министерстве. Но об этом мы говорить не будем.
Я: Всюду своекорыстные интересы. Нам не дают денег, и соглашение с Англией об этом не подписано.
Савенко: Ознакомьте нас с документами, Лев Павлович.
Я: Извольте, я это сделаю потом… Потери страны огромны. Над нашей новой союзницей Румынией — призрак Сербии. После объявления Румынией войны — все те же две одноколейные ветки. Два года побуждали Румынию выступить, но наше положение там хуже теперь, чем тогда, когда Румыния была нейтральна. Запас хлеба в армии истощается, дороги разрушены, произвол и растерянность власти. Протопопов — человек с гнилым сердцем — холопствует, как никакой бюрократ.
Шульгин: Царь берет его за руку, и он принимает запах царя. Вокруг трона никудышники и подстеночные люди!»
«Все оживленно реагируют на слова Василия Витальевича»— такова была ремарка в этом месте карабаевского дневника.
Карабаевский кот, Кифа Мокиевич, бесшумно прыгнул на колени сидевшего на диване знаменитого думского депутата и рыцаря русской монархии. От неожиданности Шульгин вздрогнул, но тотчас же привлек к себе мурлыкающего кота и, уже глядя только на него, засматривая пристально в его сузившиеся, неуловимые зрачки, говорил, обращаясь как будто только к этому маленькому зверьку и ни к кому больше:
— Подумать, подумать надо… — почти театральным шепотом звучал его голос. — Разве это не оскорбление всех нас? Разве не величайшее пренебрежение ко всей нации и, в особенности, к нам, монархистам, это «приятие» Распутина?.. Невольно в самые преданные, самые верноподданные сердца, у которых почитание престола — шестое чувство, невольно и неизбежно… проникает отрава.
— Царь и родина стали в противоречие друг с другом, — продолжал Шульгин. — Наше положение трагично. Мы избрали путь парламентской борьбы вместо баррикад. Весь вопрос в том: что мы — сдерживаем или разжигаем. Мне всегда казалось, что сдерживаем. Мы такая цепь, знаете, когда солдаты берутся за руки. Конечно, нас толкают в спину, и если бы мы, не сдерживали, толпа давно прорвалась бы. Будем надеяться, что додержимся и спасем царя и родину.
И так же неожиданно, как привлек к себе мягкого теплого кота, он обеими руками сбросил его на ковер.
Никто не знал, как терпеть он не мог кошек, как всю жизнь избегал прикасаться к этим животным!
И, может быть, потому, что сам чем-то — своим характером — был похож на них?
Ему было известно, что кой-кто из «левых» сравнивает его, Шульгина, с виконтом Фаллу, вдохновителем июньских дней 48 года во Франции, — и в душе он не отрицал сходства своего со знаменитым католиком и роялистом.
Это был анжуйский (в данном случае — волынский) дворянин тонкого ума, выдержанной воли и с кошачьим характером, идущий бесшумными шагами к цели, которую он себе тайно наметил. Красноречие Фаллу — совершенно медовое на поверхности, хотя бы внутри оно было полно желчи. Гладким и спокойным тоном светского человека он нападает на своих противников с корректной жестокостью. Он опутывает их выражениями мягкими, вежливыми, почти ласкающими, из которых выступают, когда этого меньше всего ожидаешь, отточенные когти. Он остается всегда спокойным, улыбающимся, неуязвимым.
…Лев Павлович записывал:
«Маклаков: Сейчас необходимо, чтобы у руля государственной власти встали разумные люди… Предложим текст австрийской конституции. Это — из источников вполне консервативных.
Крупенский: Не выйдет, боюсь, господа. Коротки ноги у миноги под небо лезть! Или действительно хотите революции?
Годнев: Надо не революцию, упаси бог, а резолюцию о нашем отношении.
Милюков: Надо попытаться найти общую правду, смотреть на будущую нашу декларацию в Думе как на увертюру общих действий, общей воли.
Я: Основной порок нашего управления вскрывается наглядно. Порок режима открылся под ударами войны. Страна накануне порывов к самосуду. Надо в Думе публично сказать: «Берегитесь измены!» Надо правду сказать.
Крупенский: Договорились! Правду каждый понимает по-своему. Правда Льва Павловича или, например, грузина Чхеидзе — для меня не правда. Чистая правда может быть только групповая. Мы сошлись в «блоке» только на уступках. Может быть, кто-нибудь хочет теперь революции?
Шульгин: Так как мы не собираемся на баррикады, то нечего подзуживать и других. Дума должна быть клапаном, выпускающим пары, а не создающим их. В этом смысл всех наших дальнейших действий.
Стемпковский: Боюсь излишним нашим спокойствием дать стране опередить нас. Надо устроить закрытое заседание Думы и обратиться к короне.
Капнист: Думу распустят, начнутся мрачные репрессалии. А вдруг — революция? Всяко может.
Я: Что касается революции — я большой скептик. Не верю, что сепаратный мир Штюрмера — Протопопова вызовет ее. Масса усталых людей скажет: «Дайте выспаться, вымыться, поесть».
Шидловский (председатель совещания): Снизу говорят: «кричи!» — а иногда нужно помолчать. Общественные организации окажут большую услугу, если не будут требовать применения форм, которые издали кажутся наиболее действенными. Правительство думает, что мы делаем революцию, а мы ее предупреждаем. Штурмом ничего не достигнем. Иначе мы будем не решающей силой, а одним из факторов; другим будет улица. Мы не пойдем на вызов масс».
Никто не возражал тогда откровенному Шидловскому, и Карабаев был с ним согласен.
Узнав от Софьи Даниловны, что Родзянко приглашает к себе руководителей «прогрессивного блока» для встречи с Протопоповым, Лев Павлович позвонил Милюкову:
— Зачем он позвал к себе министра?
— Думаю, попытка в последний раз договориться.
— Что ж, идти?
— А почему бы и нет?