Аплодисменты - Людмила Гурченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Один из сборных эстрадных концертов, где «главный», как всегда, заставлял всех нервничать. Маленькая худенькая актриса в нелепом трико металась по закоулкам коридоров и кулис в поисках ведущего. «Гарри Павлович, миленький, дорогой, как же так? Я ведь уже давно готова, объявите меня, пожалуйста. Прибыл наш „главный“, все перемешалось. Ой, господи, каким же я теперь номером? Гарри Павлович, ну вспомните, я ведь всегда имела свои аплодисменты, а?» Ей остается всего год до пенсии. И в репертуаре, и в одежде, и в неукоснительной дисциплине она была вся «из вчера». Но природа ее таланта такова, что в полную силу она могла жить на сцене. И как хорошо, что тот концерт вел милый, деликатный человек.
— Милая вы моя, дорогая. Меня не интересует порядковый номер вашего выхода. Вы для меня всегда номер один.
— Ах, что вы, Гарик, спасибо вам, голубчик… спасибо…
Как нужны были такие слова, как нужны…
Если б в жизни встречались только добрые, веселые люди! Но это не так. И говорить, что все празднично и чудесненько, а вокруг все такие милые и доброжелательные — значит говорить неправду. 1966-1970 годы — это время встреч, знакомств с поразительно пестрой и разнообразной чередой людей. Этот период куда тяжелее того, первого, — начала шестидесятых. Тот период был первый, и этим многое объясняется. В том, что происходит впервые, всегда есть неизвестность завтрашнего, всегда есть надежда. В эти же годы я вступила, зная по прошлому, что меня ждет и что надежды мало. И все же надеялась… 1966-1970 годы — это время потери веры в людей. Порой становилось даже легче: ты сильна, потому что больше никому нет веры. Но откуда ни возьмись появляется на горизонте человек. И приобретенное чувство облегчения сменялось испугом. Неужели это тот, кто вернет веру в людей? Я пойму, что это было мое тяжкое заблуждение, и опять стану мягкой и доброй? В жизни мне всегда хотелось встретить человека, который бы хоть чем-то, хоть отдаленно напоминал моего папу. Пусть не князь и не интеллектуал, но добрый, а главное, человек не мелкий. Я знала, что такого не будет. Но все равно бросалась в дружбы и увлечения, как в убежище…
Кинусь и… Опять кручусь в «замкнутом круге». Как же меня сюда занесло? Зачем я здесь? Да ничего тут нет от моего папы. Что ж, нелегко было доходить до этого. Ведь внешне другой раз все так широко и трогательно. И только потом начинаешь понимать, что «парадным входом» управляет некий тайный кабинет, где щедроты, сюрпризы и внимание вычислены на счетном устройстве. Карьера, карьеризм, особый, сегодняшний обаятельный карьеризм. Вот, пожалуй, суть. Это была школа открытий, невероятных человеческих перевоплощений. Не прощу, что не сумела найти в себе силы пресечь все это сразу. Не прощу. Не прощу никогда!
Предательство… Что может быть тяжелее. Как бы ты себя ни уговаривала, что время залечит раны, как бы ни утешала себя, что есть люди поинтереснее, — подумаешь, кого-то тебе предпочли, — но все равно невозможно заполнить выжженные места в душе.
В концертах я часто общалась с одним интереснейшим человеком. Это эксцентричный музыкальный актер-виртуоз, мой любимец еще с детства. Теперь вот его уже нет. Он был и в кино прекрасен, и на эстраде. Потому с горечью говорю — «он был». Сергей Мартинсон. Однажды, после очередного сильного щелчка, на душе у меня было смутно. Мы сидели в его гримуборной. Я как-то вывела его на откровение, чтобы понять — почему, как в таком более чем солидном возрасте он сумел остаться восторженным, жизнерадостным, доброжелательным, как юноша, увлекающимся и на редкость любознательным.
— Моя дорогая маде-муазель! Каждый день я обедаю в ресторане. Обязательно. Разумеется, с красным вином. Оно бодрит кровь и веселит взор. Я смотрю на людей и ощущаю импульс сегодняшнего дня. Я заглядываюсь на женщин, и некоторые из них, маде-муазель, мне даже очень нравятся. После обеда у меня всегда преотличное настроение. По любимым бульварам я иду на рандеву с моим старинным другом. Ему уже восемьдесят. Но это, маде-муазель, колосс! Мы острим, шутим, вспоминаем былые времена, говорим на французском, слушаем Баха, Вивальди, Моцарта. Иногда, под настроение, Вертинского: «Я вам сегце со сцены, как мячик, бгосаю, ну ловите, пгинцесса Иген!» Главное, никаких отрицательных эмоций. У меня было три жены. Все три — красотки. И все три ушли. Когда уходила третья, я переживал минуты две, не больше. Вторая мне доставила семь минут неприятных ощущений. Но я сразу вспомнил, как страдал после первой, кошмар — целых пятнадцать минут! Пятнадцать минут выброшено из жизни! Как я смел? Жить! Радоваться! Страдать? Болеть? Переживать? Нет! Нет! Нет! Ни за что на свете. Что? Предательство? Да вы что, маде-муазель, только что на свет родились? Вы что, хотите, чтобы простили талант? Где талант, там предательство и интриги. Нет, нет, довольно, мадам, никаких отрицательных эмоций. Послушайте прелестный анекдотец: приходит француз домой, открывает шкап, а там — кто бы вы думали? — совершенно верно, муж-чи-на. «Что вы делаете в спальне моей жены?» — «Простите, — говорит, — только один вопрос. Как там наши, Ватерлоо еще не взяли?» Ха-ха-ха…
Как часто в жизни его посещали горе и разочарования. Но вот сумел же человек выработать в себе этот оптимизм, сумел отбросить все, что сокращает самое дорогое — жизнь. Как? Через что? В какой момент? Где искать ответы, рецепты?
Когда меня предают — это как гангрена. Точит, точит, разъедает. И ведь знаю, что лучше здоровая ампутация — р-раз, и нету. А не получается. Вроде чего-то жаль. Жаль вклада. Но за добро не надо ждать добра…
В то «бескалендарное время грез» мелких и крупных разочарований было предостаточно. Из-за отсутствия стержня, главного в жизни, работы, драгоценные силы разбрасывались. А время шло, и роли уходили. Теперь на вопрос: «Что бы вы хотели сыграть? О какой роли вы мечтаете?» — я неизменно отвечаю: «Простите, но я ни о чем не мечтаю. Я очень счастлива, что у меня сегодня есть работа, что я могу даже выбирать роль. Хочу с предельной отдачей исполнять то, что мне предлагают». Да, теперь есть дело, есть забвение в работе.
…А работать становилось все труднее и труднее. И как бы ты ни выкладывалась, а зал-то наполовину пуст. Сколько надо было в себе задавить, погасить, чтобы выйдя на сцену, не покраснеть, не побледнеть, найти нужные в такой горькой ситуации полутона. Чтобы тебя не жалели. Но и чтобы видели, что я тоже вижу эту пустоту зала. Ох, и этого я никому не желаю. Пустой зал ты чувствуешь еще за кулисами, по неестественной тишине, когда редкие зрители, сами стесняясь этого обстоятельства, говорят шепотом, как на похоронах. Пустой зал ощущается по добрым и сочувственным взглядам музыкантов! По сосредоточенному лицу администратора, который привез на гастроли «второсортный товар». И пусть на втором, третьем, четвертом выступлении людей будет все больше и больше. И пусть пойдет молва, что живу, существую, работаю, не сдаюсь… Но срок гастролей кончается. И филармония, криво усмехаясь, нехотя производит с тобой расчет, будто из своего кармана. И похлопывает тебя по плечу: «Эх, приехала бы к нам лет десять назад, во бы были сборы…» А назавтра, в другом городе, стою на сцене в платьице, в котором видно, что талия на месте, будь она неладна. На улице мороз сорок градусов. В Москве с очередной подружкой моя Машенька. В Харькове папа и мама разбираются в моих письмах — где правда, где ложь. А в зале сидят люди в пальто. И снег, что был у них на валенках, так и не растаял до конца выступления. Но я ничего не чувствую. Я хочу пробиться к людям. И, сжимая ледяной микрофон, пою, как в первый раз в жизни: «Я вам песенку спою про пять минут…».