Первопонятия. Ключи к культурному коду - Михаил Наумович Эпштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многим новозаветным заповедям нельзя следовать напрямую. Вряд ли кому-то удалось верой сдвинуть гору. Мало кто даже из святых, спасаясь от соблазна, вырывал себе глаз или отрубал себе руку – это шаг к самоубийству, величайшему из грехов, да и вообще церковь осуждает членовредительство. В повести Л. Толстого «Отец Сергий» герой, чтобы воспротивиться соблазняющей его женщине и избежать падения, отрубает себе палец – но поступает так от гордыни, а не от святости. Для чего же даны эти неисполнимые заповеди, в отличие от более исполнимых ветхозаветных? Вероятно, не для исполнения, то есть приведения в соответствие с буквой, а для пробуждения и усиления работы совести. Если фарисей по праву считает себя исполняющим заповеди и кичится этим, то евангельский мытарь сознает себя грешным. Таковы две разные морали: добродетели, которая радуется себе, и совести, которая укоряет и грызет. Великая вера может сдвигать горы, но не должна этим заниматься – иначе ее успешно заменил бы бульдозер. Поэтому смысл притчи о горе – не в том, чтобы двигать гору, а в том, чтобы пробуждать совесть, осознавать постоянную нехватку своей веры.
Отсюда вытекает и такая возможность: человек, воплощающий собой некий идеал, может быть бессовестным, и, напротив, человек, весьма далекий от идеала и не верящий в идеал, – совестливым.
Совестливый цинизм и бессовестный идеализм
Есть два противоположных и хорошо понятных человеческих типа: бессовестный циник и совестливый идеалист. Но эти понятия: идеализм и совесть, цинизм и бессовестность – далеко не синонимы. Eсть гораздо более интересные, промежуточные типы: совестливый циник и бессовестный идеалист.
Совестливый циник – прежде всего циник. Oн знает жизнь голой, без прикрас, как смесь похоти, жадности, жестокости, – и принимает правила игры. Но при этом, с отвращением перечитывая страницы своей жизни, он надеется когда-нибудь, перед Богом или перед смертью, в каком-нибудь раскаянии, просветлении, смыть эти постыдные пятна. «И с отвращением читая жизнь мою, / Я трепещу и проклинаю, / И горько жалуюсь, и горько слезы лью…» (А. Пушкин). «Чтоб за все за грехи мои тяжкие, / За неверие в благодать – / Положили меня в русской рубашке / Под иконами умирать» (С. Есенин). «Дневники» Юрия Нагибина – глубокая исповедь этого цинично-совестливого типа. Он копит счет к себе и к своим дружкам, подельникам по мерзко-сладостной жизни. Он сам себе противен, но в монастырь не уйдет. Он знает цену не только всему, но и своему знанию этой цены. Но есть у него пределы, которых он не переступит: мать, святое ремесло, какое-то пятнышко света, неприкосновенный запас. Чем глубже он погружается на дно, тем сильнее что-то его оттуда выталкивает, и остается надежда, что к старости или на каком-то пределе сил, как проявление высшей слабости, совесть все-таки поднимет его над самим собой. О таком типе – стихотворение «Совесть» Б. Слуцкого: «Заглушаем ее алкоголем, / тешем, пилим, рубим и колем, / но она на распил, на распыл, / на разлом, на разрыв испытана, / брита, стрижена, бита, пытана, / все равно не утратила пыл».
Бывают и бессовестные идеалисты – те, кто свято верует в высшие принципы и под них все безжалостно подминает – и себя, и других. Здесь не до частностей, не до ближних, главное, чтобы мир шел к самой дальней намеченной цели. Такой идеалист ходит по жизни как по туго натянутой струне. Отвлеченный и надменный в своей чистоте, идеал настолько держит его на высоте, что отчасти или даже вполне заменяет ему совесть.
Собственно, две эти фигуры, совестливый циник и бессовестный идеалист, и составляют главный контраст и коллизию в Евангелии. Конечно, там есть и просто бессовестные циники, вроде Иуды, и совестливые идеалисты, прежде всего тот, кого Иуда предал. Но тонкая морально-психологическая интрига евангельского сюжета разворачивается между мытарями и фарисеями: закоренелыми грешниками, которые порой вздыхают и бьют себя в грудь, и закоренелыми праведниками, которые знают, как надо, и делают то, что надо, не мучаясь угрызениями совести, потому что совесть им заменяют вера, закон, догмат, «человек для субботы».
Один и тот же человек может переходить от идеализма к цинизму и обратно – порой эти крайности суть только средства для совести оставаться живой, не довольствуясь ни принципами, ни отсутствием таковых. Великий инквизитор у Достоевского – пример Сверхидеалиста и Сверхциника в одном лице. Идеалист христианства стал циником инквизиции. И только раз в нем дрогнула живая совесть – когда он, сделав исключение, отпускает узника-Христа.
Иногда идеализм отстаивает совесть против цинизма, а иногда, напротив, «здоровый» цинизм может выбить из человека тот жестокий идеализм, который мешает его душе вздохнуть в полной мере, расслабиться, почувствовать правоту частностей, мелочей, безыдейного существования. В этом случае цинизм освобождает в душе то место, которое должно принадлежать не идеалу, а совести. Цинизм может оказаться хорош как «клин против клина», когда идеализм очень уж заклинит человека и превратит его в Стража Порядка, или Революции, или Будущего… Но сам по себе цинизм так же бессовестен, как идеализм, и поэтому вполне возможно превращение одного в другое – прямо и непосредственно, минуя совесть. Идеалисты революции становятся циниками новой империи, ленинцы – сталинцами. В революциях такой круговорот идеализма и цинизма происходит постоянно.
Здесь нужно учесть одно возможное возражение. У бессовестных идеалистов, какими были и Ленин, и Гитлер, цинизм всегда привходит в тактику политической борьбы, потому-то они и бессовестные. Все средства хороши, если служат достижению высших целей. Однако нужно отличать этот тактический цинизм от цинизма как жизненной установки, у которого иная формула: все цели хороши, если они увеличивают мои средства – мою власть, господство, славу, наслаждение.
Для контраста с бессовестными идеалистами и циниками укажем на совестливых, следуя для наглядности в том же политическом ряду. Представляется, что Н. Хрущев был циником, как и Сталин, но все-таки не бессовестным, он сжалился над еще живыми щепками коммунистической