Отречение - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне-то зачем рассказываешь? — остановил его Захар, думая о близком вечере и о необходимости, хочешь не хочешь, заночевать здесь.
— Ну, тебя-то я знаю, — уверенно сказал хозяин. — Ты человек свой, не видно, что ли? С кем зря я не развяжусь, хоть жизни лиши. Потом, у меня книга святая есть, книгу читаю… как же один?
— Лучше про себя бы рассказал, — попросил гость. — Как на этой земле жизнь-то зачалась? Много я слыхал, да не до того было, мимо пролетало, баба, детишки, кормиться надо… А если ты тут из самых зачинателей…
Впервые за время их короткого знакомства глаза у Коржа открылись во всю ширь, гость выдержал, не отвел взгляда — что-то перехлестнулось между ними, затянулось туже.
— Куда уж! Наши заботнички да кормильцы знали, какое забугорье для православного народу назначить. Раньше тут дух людской не водился, может, только дикий зверь. Мы ведь тут по первой категории были раскулачены да собраны, прилепили эту первую, а там ты уж не человек — бессловесная скотина, не то сказать, поглядеть не так не моги, — продолжал вспоминать Корж. — Вот и вывалили в глухомань, сгребли, согнали в стадо, приплавили на баржах и вывалили… Кто сам вышел, а кого сволокли… Хочешь, место покажу, тут прямо перед моим домом… А первым на берег перескочил, не дожидаясь, сам главный начальник гражданин Раков, он с нами вместе припутешествовал сюда, у него тут на передовой барже каюта отдельная имелась, там же арестантская содержалась… Ох, заботнички, ох, кормильцы! Вонючая вода по самый пуп, крыс — жуть… с той поры крысы тут по берегу расплодились… Ему-то, молодому, тоска зеленая, застоялся, бугай, прямо на берег и вымахнул… Пока там сходню солдаты кинут… А с ним еще один был, этот совсем от усердия почернел, морда длинная, лошадиная, порченая, тоже из каких-то нехристей — одним разом, комиссаром при нем, при гражданине Ракове… у-у-у… сволота….
Дождавшись, пока Корж облегчит себя многослойной, с самыми неожиданными заворотами разухабистой матерщиной и несколько раз набожно перекрестится, гость чуток посмеялся:
— Вон как, с гражданином Раковым вон ты когда, оказывается, спознался… Подожди, он же фронтовик, нога покалечена…
— Окстись, какой он там фронтовик, — плюнул дед Корж. — Он и там в заботнички затесался, за спиной у солдат стояли, командир заградкоманды. Обернулся солдатик назад, он ему пулю и засветит между глаз. Слыхал про такое?
— Слыхал…
— Ну вот… В сорок втором, в самом начале, взяли этого хорошего гражданина Ракова, а в сорок третьем, в самом конце, выхожу как-то, гляжу, а наш заботничек-то ужо чирикает воробышком по снежку, скок себе да скок… опять его, значитца, на старое место определили. Вот с тех пор стали его комендантом величать, а сначала был он начальником хибратской спецзоны. Эх, Захарий, Захарий, сердце-то иструпехло… Такого нельзя рассказать… вспоминать и то не по себе, ох, заботнички народные, ох, кормильцы, жутко становится, — признался хозяин и отвернулся к пламенеющему от заката окну.
9
Век был до жестокости прост и даже примитивен; от намеченного места выгрузки и спецпоселения раскулаченных засады уже стояли и вверх, и вниз по реке: Раков, молодой, решительный, непримиримый в свои двадцать шесть, перемахнул прямо с борта притиравшейся к берегу баржи па сероватую отмель внизу; баржу все это время сопровождал тонкий запах тлена, смешанный с человеческими нечистотами, он набивался в горло и легкие, и Раков, зорко окидывая караван из четырех барж, начинавший грудиться у правого, высокого берега, поросшего густой, многовековой тайгой, с наслаждением несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, громко пофыркал, вентилируя грудь, прочищая нос и горло. Предосенняя легкая желтизна уже тронула тайгу на противоположном низком и пологом берегу; разливы тайги уходили к горизонтам, насколько глаз хватал. Поднявшись вверх, на обрыв, Раков, окинув взглядом немереное и необжитое на сотни и тысячи верст, безлюдное пространство, с редкими пермяцкими селениями у берегов рек и речушек, пространство, где он отныне должен был во все увеличивающихся размерах заготавливать лес для нужд молодого пролетарского государства и где отныне являлся верховным и полномочным представителем власти с неограниченными правами в жизни и смерти тысяч людей, ощутил прилившую к голове горячую волну — на мгновение даже безбрежную тайгу на левом берегу застелила какая-то рыжеватая мгла. Нечто сходное происходило сейчас иа всем огромном теле обновляющейся страны, шло небывалое переселение народов, а от мысли о своем собственном участии в таком громадном государственном деле он весь молодцевато подтянулся, скрипя новенькими ремнями и портупеей. Но народ есть народ; Ракову, родившемуся и выросшему в интеллигентной семье известных петербургских адвокатов с диким русским мужиком дело иметь до сих пор не приходилось, и теперь он был рад, что ему дали расторопного и опытного помощника — Тулича. «Надо работать, — сказал он себе, отгоняя минутную дурноту. — Надо честно работать и доказать всем, что работать он умеет и любит и что дело во имя блага государства поставит. В конце концов, такая сейчас эпоха, или — или, вот из этого и нужно исходить. Самое главное дело — организовать зимние заготовки, по весне, по вскрытию рек, вниз на стройки пойдет первоклассный строевой лес. Ничего, русский мужик вынослив, главное — лес для строек…»
Баржи пришвартовались к берегу — две к самому обрыву, а две другие к своим товаркам; канаты крепились мужиками, давно, с самого начала погрузки на баржи, еще на Волге назначенными Раковым и его помощниками в специальные бригады по поддерживанию порядка среди ссыльных; скоро раздались команды готовиться к выгрузке, и баржи сразу сплошь покрылись шевелящейся людской массой. Плакали дети, кричали и причитали бабы, собирая свои немудрящие пожитки, стараясь удержать поближе к себе оставшихся в живых в долгой тяжкой дороге детей; когда порыв ветра заворачивал на берег, несло душным смрадом — Раков морщился и отворачивался. Рядом с ним, подтверждая свою особенность возникать неожиданно, словно из ничего, появился Тулич, с блестящими залысинами, в незастегнутом коротком брезентовом плаще, из-под которого виднелась кожаная куртка, широкий, стягивающий узкую талию ремень, с висящим на нем маузером.
— Я, Аркадий Самойлович, приказал мертвых пока не трогать, — сказал он. — Живых выгрузим, развезем, потом очистим. Посудины нам поручено хлоркой продезинфицировать, их капитану Головкину под расписку надо сдать…
— Ну и делайте, правильно, — кивнул Раков, где-то в глубине души побаивающийся своего комиссара и первого заместителя, чувствуя в нем какую-то скрытую порочную силу. — Надо баржи к утру отпустить…
— Еще сегодня к вечеру успеем, — с неуловимой усмешкой на чисто выбритом продолговатом лице ответил Тулич, сразу же перемахнул на одну из барж, врезался в толпу ссыльных, сгрудившихся возле сходней, в одно мгновение рассеял ее, отчитал старшего, ответственного за порядок, низенького, коренастого мужика со сломанным носом, отчего выражение лица у него даже в редкие минуты веселья оставалось свирепым; но тут же, едва ссыльные утихомирились возле сходней, тревожные крики послышались снова. Расталкивая неповоротливых баб и медлительных, тупых от долгого недоедания детей, Тулич перескочил на другую баржу, привычно нащупывая маузер; рука его тотчас остановилась, а светлые, в тяжелых припухших веках глаза заледенели. На самом носу баржи стояла молодая баба, с длинными, летящими по ветру распущенными волосами, прижимая к груди давно умершего ребенка, замотанного в какую-то рванину, и, озираясь па пятившихся от нее людей, что-то бормотала себе под нос, то и дело встряхивая свой груз, заглядывая умершему в лицо, начиная его привычно укачивать.
Мгновенно оценивая обстановку, Тулич пробился вперед, крикнул в затихшую с появлением начальства толпу:
— Эй! Чья такая? Ну, что молчите?
— Ну моя, — неохотно отозвался молодой мужик с русой свалявшейся бородкой, выходя вперед. — Третий день мертвого тетешкает, смрадом разит…
— Так уговори ее! — повысил голос Тулпч. — Сказано, умерших потом снести… слышишь?
— Ну слышу… Говорил, не слушает баба, — ответил мужик и, подстегнутый горячим, не терпящим возражения взглядом Тулича, вздрогнул, еще шагнул вперед, на лице у него появилась растерянная улыбка. — Сонь, а Сонь, — заныл он фальшивым, тоненьким голосом. — Ну ты брось, что теперь… другого наживем, слышь, Сонь, отдай, не подводи мир…
Продолжая тихонько уговаривать, мужик под требовательным, неотступным взглядом Тулича скорее инстинктивно, чем сознательно, почти незаметно пододвигался к ней, и по всему берегу постепенно распространилась тишина; стал слышен даже легкий ветер и плеск реки, обтекавшей днища уродливых приземистых посудин. В высоком небе над немереными таежными просторами не спеша тянулись редкие облака. С двух других барж, приткнувшихся к берегу чуть ниже, доносились крики, шум, детский плач; там уже началась выгрузка, ссыльные, волоча за собой свой скарб, ведра, чугуны, какие-то мешки и узлы — все, что им было разрешено взять из прежней жизни, выпихивая впереди себя детей, выползали на берег и, чуть отойдя на жидких от голода, отвыкших от земли ногах, задрав головы, оцепенело всматривались в сомкнувшиеся вверху вершины. «Вот оно, царствие Божие… тут мы, братцы, коммунию выстроим!» — «Да, вот тебе и земля крестьянам! Нам с вами то исть…» — «Во-о, что неба, что воды — от пуза! А лесу еще больше, за две жизни не перепилишь!» — «А где тут жить то?» — «Как где? А вон под кустиком — не видишь?» — «На зиму-то глядя? Го-осподи…» — «Не реви, дура-баба, так бородатый Маркса тебе велел!» — «Какой такой Маркса, будь он проклят!» — «А такой, за двумя морями сидит и все тебе тут видит, где и как тебе по земле ступать!» — «О-х, Божья матерь, заступница, лучше нас там бы на родимой сторонушке постреляли, в своей землице бы успокоились… Лучше в этой воде утопиться…»