Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести - Владимир Маркович Санин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такого мертвого молчания на Лазареве еще не было. Ни одной реплики, ни одного вздоха — люди словно окаменели. Теперь, после сухой информации, я должен был взять правильную ноту. Утешение — лекарство для слабых; я смотрел на Андрея н читал в его глазах: «Не оскорбляй ребят утешением».
— Земля, друзья, — продолжал я, — сузилась для нас до размеров кают-компании. Каждый день в течение многих месяцев, да что там день, каждую минуту мы будем видеть друг друга, говорить только друг с другом, искать спасения только друг в друге. Обстановка усугубляется тем, что все научное оборудование осталось на Новолазаревской, а вернуться туда мы сможем только в сентябре, когда будет светло. Так что вложить свою энергию в дело нам будет не просто. Жизнь предстоит нам нелегкая и в материальном отношении: на камбузе остались в основном крупа да консервы. Книг у нас мало, с куревом плохо, кинофильмов нет…
Филатов вдруг нелепо рассмеялся и сорвал со стены гитару.
— А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо!
— Веня, — негромко сказал Саша, — не строй из себя осла.
— К тому же, — продолжал я, — у отдельных товарищей временами сдают нервы. Я ничего не скрыл, нам будет трудно. Поэтому жить будем так. Распорядок дня — подъем, прием пищи, отбой — остается без изменений. Будем продолжать все наблюдения, проводить которые в наших силах. В свободное время — учеба. Томилин и Скориков обучат товарищей радиоделу, Нетудыхата, Дугин и Филатов — дизелям, материальной части и вождению тягача. Груздев, вы должны подготовить популярный курс лекций по физике, Гаранин — по метеорологии, я беру на себя гидрологию. Как видите, мы в состоянии помочь друг другу стать образованными людьми, получить вторую специальность. Мы еще много придумаем, друзья!.. Теперь о другом. Днем я обошел помещения станции. В спальнях грязно, постели не прибраны, на полу окурки. Сегодня дежурным были вы, Евгений Павлович!
Пухов посмотрел на меня невидящими глазами. Наверное, он давно отключился и не слышал того, что я говорил. Зато ни слова не упустил Груздев.
— А не находите ли вы, — он усмехнулся, — что говорить о санитарии и гигиене в этих обстоятельствах… как бы помягче выразиться…
— А вы не стесняйтесь, здесь все свои.
— Не к месту, что ли.
— Я нахожу, что санитария и гигиена не могут и не должны находиться в зависимости от обстоятельств. И буду настаивать на этом.
— Вы решили заняться моим воспитанием?
— Если в этом возникнет необходимость.
— А не поздновато ли, Сергей Николаич?
— Не боюсь показаться банальным: лучше поздно, чем никогда.
— И надеетесь на успех?
— Более того, уверен.
Глаза у Груздева потемнели.
— Вы сегодня, Сергей Николаич, очень… категоричны. Так и норовите подмять под себя, как паровой каток. Сначала Пухова, теперь Груздева… Мы плохо провели зимовку?
— В деловом отношении — безупречно.
— Тогда в чем же дело?
— Немногого, Груздев, стоит человек, рассчитанный на одну хорошую зимовку.
— Я не доска, а вы не рубанок, Сергей Николаич. По живому телу режете.
Я видел, что Груздев с трудом сдерживается. Этот разговор был необычайно важен. Мне казалось, что от него зависит все, буквально все, а раз так, его необходимо довести до логического конца. Я перестал видеть Груздева — передо мной была трещина, в которую могла провалиться станция.
— Вы затребовали объяснений, — начал я, — терпите, обезболивать не умею. Все мы, Груздев, сделаны из одного теста, только закваска у каждого своя. В ней, закваске, суть дела; Гаврилов и его ребята оголодали и померзли до черноты, но довели тягачи от Востока до Мирного. Закваска! Сколько раз наши с вами товарищи перебирались с одной расколотой льдины на другую, но продолжали дрейфовать — закваска! Об этих людях, нашей полярной гордости, можно говорить до бесконечности. Оглянитесь, Груздев, вы их увидите! Вы, Груздев, в нелегких условиях провели отличные магнитные наблюдения, вы достойно вели себя в авралах, мы гордились вашей стойкостью, когда вы с дикой болью от жестоких ожогов ни на час не прерывали работу. Это было. И знаете, почему вы скисли?
И снова мертвая тишина. Мне казалось, я даже слышу, как вдалеке бьются о барьер волны.
— Потому что вам не хватило закваски. Что было, за год израсходовали. И все. Вы свою дистанцию пробежали, уже вскинули руки, ожидая аплодисментов, а вам вдруг — бегите снова…
Груздев провел рукой по лицу, словно стряхивая оцепенение, и совершенно неожиданно для меня улыбнулся.
— Кое в чем, возможно, вы правы.
— Не скрою, рад это слышать. Об остальном договорим после.
— Договорим. — Груздев миролюбиво кивнул.
— Точка, — сказал я. — Итак, сегодня банный день, дизелисты, как говорится, к топкам…
А потом мы говорили с Андреем до глубокой ночи.
— Сегодня ты был жесток.
— Хирурги, спроси у Бармина, отдирают бинты одним махом — так гуманнее. И потом, ты же сам меня ругал, что я боялся сказать правду.
— Правду говорить нужно, даже самую жестокую. Но самому быть жестоким при этом вовсе не обязательно. Иногда нужно быть добрее, Сережа. Не бойся, это тебя не унизит.
— Абстрактно ты, конечно, прав. Но чаще всего, друг мой, добротой называют слабость, а здесь, сам понимаешь, такая доброта смертельна. Сегодня, Андрюша, мне самому хотелось, чтобы ты меня погладил, как щенка, этакие, черт бы их побрал, горькие веточки вдруг начали царапать горло. Но ты меня отстегал — не подумай, что я жалуюсь, за дело! — и тогда я от боли пошире открыл глаза и оглянулся. И все встало на свои места: дело стоит, люди ждут от тебя необходимого слова, жизнь продолжается… А что это нас с тобой на лирику потянуло?
Андрей так долго не отвечал, что я даже привстал с постели и хотел к нему подойти, но тут он заговорил:
— Видишь ли, Сережа, подводя итоги, становишься добрее. Начинаешь мучительно вспоминать, не оставил ли ты каких-либо неискупленных обид на земле, подсчитываешь моральные, так сказать, утраты. И скажу тебе, как на исповеди: более замечательного чувства я в своей жизни не испытывал. Попробуй, Сережа.
Мне стало горько. Я встал, подошел к Андрею, сел на его кровать.
— Успею еще…
— А то, как я, попробуешь, а уже поздно будет.
— Андрюша, — сказал я, — дорогой ты мой человек,