Хранить вечно - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Три года спустя на марфинской «шарашке» Коля Бондаренко, бывший ординарец Краснова, подтвердил рассказ Алексея Михайловича. До войны Коля был секретарем комсомольской организации МТС на Кубани, в 1945 году его осудили на 20 лет каторги, а в 1950 году его привезли из Воркуты на шарашку, хотя он не имел особо высокой квалификации, которая обычно предполагалась у направляемых из лагерей по спецнарядам. Крикун, балагур, заводила, он был вместе с тем и «ласковым теленком», ладившим с любым начальством; на шарашке он лихо вкалывал в кузнечно-штамповочном, был примерным читателем газет, патриотическим комментатором у лагерных радиорупоров и… стукачом.
Но о Краснове он тоже отзывался с нежностью: «Хотя и белый генерал, политически, можно сказать, враг народа, так хороший был дядька, справедливый, а до меня – как отец или дедушка. Спрашивал завсегда: ты уже поел? Не устал? Воспитывал, учил, чтоб не пил много, не привыкал, и как надо культурно говорить. Только божественный был очень, все крестился, молился. Но я его уважал и тоже, конечно, старался».
Алеша-художник, худенький, в суконном красноармейском шлеме-богатырке и длинной шинели старого образца, был тихим, печальным и хорошо воспитанным московским юношей. Его угнетала болезнь глаз; он говорил, что без живописи жить не хочет. И если ослепнет, обязательно убьет себя. Он говорил это спокойно, без патетики и надрыва. Алешу и его жену, молодую художницу, обвинили в том, что они создали кружок заговорщиков-пораженцев, хотели свергнуть советскую власть и что их вождь – писатель Леонид Леонов. Следствие тянулось больше года. Но никаких показаний самого Леонова в деле не было. Алеша надеялся на помощь своего дяди, академика Мещанинова, однако подробно расспрашивал меня о режиме лагерных больниц.
Много лет спустя Алеша приходил ко мне в Москве: он был вполне здоров, деловит, энергичен и рассказал, что вместе с товарищем написал триптих, изображавший ударников коммунистического труда одного из московских заводов. Алеша объяснял: «Мы хотим творчески применить лучшие традиции русской живописи, проще говоря, икон. Помните, как мы с вами там, в Бутырках, говорили об иконах, о Рублеве, я уверен, что вы нас поймете, а в МОСХе сейчас всем заправляют леваки, модернисты, они к нам враждебны, да мы еще ведь бывшие зэки. Помогите нам через Союз писателей или через газету устроить выставку. Ведь наша картина самая первая. Еще никто не писал ударников коммунистического труда именно так…»
Хотя и то, что говорил так неузнаваемо повзрослевший и приободрившийся Алеша и то, как он это говорил, мне было неприятно, все же я попытался ему помочь. Мои приятели посмотрели триптих, устроили обсуждение. Представители завода хвалили, художники помалкивали. Молодая женщина – серьезный искусствовед – сердилась: «Живопись более чем посредственная, патетика претенциозная и спекулятивная. Ваш Алеша просто резвый халтурщик, пробивный малый и спекулянт».
А в Бутырской тюрьме он с такой мужественной печалью готовился умереть, потому что не мог жить без искусства.
В те годы через Бутырки проходило множество людей. Я пытался высчитывать примерное количество, сравнивая номера на квитанциях, которые нам выдавали на руки. Каждый месяц нумерация вещевых и денежных квитанций начиналась заново. Поделив порядковые номера на соответствующие числа и сравнив полученные частные, а также разности между номерами квитанций за разные дни одного и того же месяца, можно было с достаточным приближением определить среднее количество ежедневно прибывавших арестантов. Осенью 1946 года их было 20-22, весной 1947-го – 15-17, осенью 1947-го – снова больше двадцати. В последующие годы это число несколько снизилось. Когда в 1950 году меня уже с шарашки привезли в Бутырки, на «праздничную изоляцию», оно не превышало 10. В конце 1946 года в Бутырках одновременно находилось 25 000 арестантов.
Некоторых обитателей 96-й камеры августа-сентября-октября 1946 года я помню и сейчас, много лет спустя. «И вновь поминальный приблизился час. Я вижу, я слышу, я чувствую вас» (Анна Ахматова).
Капитан Яковлев. Он командовал артиллерийским дивизионом в 1941 году. У Можайска был тяжело ранен в голову и в грудь, очнулся уже в тыловом госпитале; его долго лечили, а в 1942 году демобилизовали, дали инвалидность, но он работал в каком-то хозяйственном учреждении. А в начале 1945 года его арестовали как изменника родины – «власовского агитатора». Оказалось, что несколько солдат его дивизиона попали в плен; после освобождения их поместили в проверочные фильтрационные лагеря и требовали разоблачить возможно больше предателей и пособников. Они сговорились называть прежде всего мертвых. Капитана Яковлева, которого они сами видели умиравшим, с пробитым черепом, в луже крови, они назвали в числе тех, кто в плену агитировал за Власова; несколько подобных показаний – «перекрещивающийся компромат», и Яковлева арестовали. И хотя его алиби нетрудно было установить за один день – все госпитали, в которых он лежал, были вблизи Москвы и в самой Москве, – и хотя он работал в московском учреждении именно в то время, когда якобы вербовал власовцев, следствие продолжалось уже больше года. Ему все еще устраивали очные ставки с его обличителями, которые путались, терялись, пугались. Некоторых еще везли из дальних лагерей. Яковлев грустно удивлялся тому, что следователи не делают самого простого и легкого, не проверяют истории болезни, а продолжают допрашивать, злятся, орут, правда, уже не на него, а на тех злополучных солдат, сажают их в карцеры, но и его не отпускают.
Двое поляков, ротмистр Казимеж К. и подхорунжий Юлиуш Т., помогли мне продолжить изучение польского языка. И ротмистра и хорунжего арестовали по ст. 58-10 за антисоветскую агитацию в лагере интернированных офицеров АКа.
Ротмистр объяснял, презрительно пожимая плечами: «Один пан слышал, же я сказал „срана демокрация“. А може, я то про ангельску или американьску демокрацию говорил…»
Он охотно рассказывал о том, как до войны был чемпионом Польши по нескольким видам конного спорта, брал призы на скачках и за вольтижировку. Он хорошо говорил по-русски, гордился тем, что уланский полк, в котором он служил, считался хранителем традиций русских полков нижегородских и гродненских гусар.
– У нас и фанфары и штандарты от тех полков хранились. И у нас служили русские офицеры, один даже князь Барятинский – Жора, лихой всадник, стрелок высшего класса, а как лезгинку плясал… Как ангел, по воздуху летал, ни один артист не мог бы так…
Он помнил наизусть много стихов Мицкевича, Словацкого, романсы Вертинского, песенки Лещенко и старые русские офицерские песни «Черные гусары», «Взвейтесь, соколы, орлами», «Оружьем на солнце сверкая».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});