Собрание сочинений в десяти томах. Том 6 - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять членораздельная речь сменилась гневным шамканьем, к которому старик привык в дни одиночества.
— Ко мне! — прикрикнул он. Подошел старший, Доброгост.
Старик поднял руки и медленно провел обеими ладонями по лицу, по доспехам, по опояске, вниз до самых ног, а потом с силой оттолкнул от себя внука.
— Эй! Цацы! — воскликнул он. — Откуда у вас, у бедняков, дорогие доспехи, опояски с самоцветными каменьями, сукна мягкие да цепи? Отец ходил в сермяге, ничего вам не дал, кроме ржавого железного нагрудника да плохого мечика… воевали вы невесть сколько… откуда же наряды?
Доброгост слегка задумался, но ответил смело:
— Всемилостивейший король и пан наш осыпает нас дарами; принять от пана не грех и не позор…
Старик насмешливо захохотал и плюнул.
— Вы его разврату потакаете, вы, трутни! — крикнул он. — Служите по-собачьи, вот он и справляет вам ошейники!
Смутились молодые болеславцы, а Одолай продолжал сидеть, бормоча одному ему непонятные слова и стуча временами рукой о стол. При каждом ударе Хыж поднимал голову.
— Эй, вы! — крикнул вдруг старик. — Смердите вы! Подальше станьте!
Оба послушно отошли к порогу; но кровь у них кипела; они поглядывали друг на друга, точно спрашивая, с какой стати вздумалось им заехать в Якушовицы. Они с удовольствием сейчас бы удалились и отправились обратно, но из уважения к главе семьи не могли уехать без приказа.
Старик, выждав, вновь перешел от бормотанья к внятной речи:
— Ну, что ж он там поделывает, ваш всемилостивый пан? Ну что? Королевствует над чужими женками? С рыцарством поссорился, земство презирает, епископа в грош не ставит, а с голытьбой да чернью в великой дружбе! Всемилостивый пан… а для кого он милостив? Не для нас!
Доброгост набрался храбрости и возвысил голос в защиту короля, хотя знал, что старик рассердится.
— Отче и господин всемилостивый, — начал он, — мало мне о тех делах известно, но с рыцарством не могло быть иначе; оно первое отказало королю в повиновении и сбежало из-под Киева, оставив короля чуть ли не одного. Да и земские людишки не очень-то благоволят ни к Мешку, ни к Казимиру, которого изгнали. Король мстит им за отца и деда. А епископ им потакает. Простой народ и бедняков король берет под свою защиту, потому что не над кем ему было б королевствовать, и голод бы настал на всей земле.
— Молчать, безусый! — крикнул старый Одолай, стуча палкой о пол. — Молчать! Не тебе меня учить уму-разуму! Добрый пан… а кто женку у Мстислава отнял? Мало ему своей?
Оба у дверей замолкли.
— Не нам судить! — молвил Доброгост.
— А я, старик, имею право! — воскликнул Одолай. — Я помню и Мешка первого, и Болька Великого, светлого как солнце, всех их помню. Такого не было, как этот. Не посылать же ему дань женами да дочерьми, как Змею Горынычу под Вавелем? А вы ему на этом потакаете, бесстыдники!
Долго еще ворчал старик, а молодые слушали, не зная, что ответить. Тыта давно ушла, предчувствуя грозу. Юноши сквозь щелку видели, как она, прислушиваясь к голосам, маячила у двери. Одолай бранился и грозил… но вдруг замолк и насторожился, точно в ожидании ответа, только ни один, даже Доброгост, не решился возражать.
— Хорошо, что вы пожаловали в Якушовицы, — сказал он, наконец, — давно уже хотел я послать за кем-нибудь из вас… когда вернетесь ко двору, скажите всем ястшембям, сколько их ни есть, что ни я, ни род мой, ни моя кровь, не хотим знаться с ними, пока они месят эту грязь. Идите на войну, пусть вас перебьют, детей довольно, и еще народятся, род не вымрет… но вылеживаться по задворкам, вот позор!
Он потряс своей сермягой.
— Носить грубое сукно, как я! Незачем ходить в шелках да в бархате! Ешьте черный хлеб: вот вам и служба и повинность. Вырядили вас на посмешище, как королевскую кобылку, которая, говорят, щеголяет в золотой наколке. Челядью вас сделали, а не дружиной. Э! Смердите вы, смердите, болеславцы!
Доброгост, видя, что дед не переменил гнев на милость, и полагая, что им уже нечего терять, снова расхрабрился и ответил.
— Отче, милостивый! Оставить короля в могуществе и счастии, так бы оно и подобало во исполнение родительского приказания; но не тогда, когда все готовы его бросить.
— Опять, хлыщ, учить меня вздумал, — рявкнул старец, — трутень ты, щеголь окаянный! Твое дело слушать старших, а не сцепляться с ними, зуб за зуб…
Одолай даже рванулся в гневе, а молодые прикусили языки.
— Вам говорю, ступайте по домам! Рассыпьтесь на четыре ветра, чтобы духу вашего там не было! А нет, так знать вас не хочу! Смердите, болеславцы… не моя кровь, болеславцы. Как я сказал, так быть должно… не послушаетесь, не мои вы, а его болеславские холопы, не ястшебцы. По сермяжьему оденьтесь, в доспехи простые… и на рубеж, где бьются! Не сидеть по замкам, да скакать с чужими женками…
Старик шумел, но так как не слышал больше возражений, то стал понемногу остывать. Ворчание сменилась шамканьем, складки на лице разгладились; наступило короткое молчание; он вздохнул и спросил совсем уж по-иному:
— Куда и зачем вас посылали?
Такая уж у него была привычка, что если ему не отвечать и не перечить, а оставить бушевать, то он успокаивался, а иногда даже оплачивал свой гнев ласковыми речами.
Доброгост и Земя, которым Тыта успела кое-что нашептать, стояли молча и смиренно. На последний вопрос старший дал ответ, что им было приказано взыскать недоимочные дани, которых много" не доставалено в казну. Король же, бросая золото щедрою рукою, требует и много дани. В поручении нет ничего позорного.
Старик на это промолчал, и, пошамкав в бороду, спросил:
— Проголодались? Ответ был утвердительный.
— Да уж Тыта не отпустит вас некормленных, — сказал он; ласково и послал мальца позаботиться о лошадях.
Тыта немедленно велела подавать еду, ту самую, простую, которая готовилась для всех. Девки принесли обед в глиняной посуде, с деревянными ложками, и поставили на стол.
Молодых людей усадили и накормили. Они поели с удовольствием, на радостях, что закончились и брань, и грозные попреки. Старик, облокотившись о тот же стол, стал совсем по-иному, более спокойным голосом, расспрашивать о короле и дворе.
Доброгост, любивший короля наравне со всеми болеславцами, не мог говорить о нем