Полка. История русской поэзии - Коллектив авторов -- Филология
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Товарищ комсорг,
давайте не будем!
Учитесь видеть
подальше носа.
Прошу:
хоть раз подойдите к людям
без
«ведомости о комсомольских взносах».
Но в 1955 году это выглядело дерзко; такой же дозволенной дерзостью, хоть и более громкой, будут спустя десятилетие с небольшим стихи Вознесенского «Уберите Ленина с денег», обращённые к «товарищам из ЦК». Как пишет в статье о Вознесенском Георгий Трубников, «обращение к Ленину в 1960-е годы было мощным оружием в борьбе против сталинизма, против тупости, против партийной олигархии. Здесь и не пахло ренегатством. Это был совершенно необходимый этап в развитии общественного сознания». Впрочем, неподцензурный Вознесенский тоже существовал — вот, например, текст 1956-го, написанный вскоре после XX съезда КПСС, на котором Хрущёв выступил с докладом о культе личности Сталина: «Не надо околичностей, / не надо чушь молоть. / Мы — дети культа личности, / мы кровь его и плоть. / Мы выросли в тумане, / двусмысленном весьма, / среди гигантомании / и скудости ума». Но о Вознесенском — немного погодя.
Другие авторы оттепельной «Юности» при Катаеве, а затем при Борисе Полевом — Леонид Мартынов, Римма Казакова, Игорь Шкляревский, Валентин Берестов, Инна Лиснянская; более старшие авторы-фронтовики — Евгений Винокуров, Сергей Смирнов, Евгений Долматовский, Юлия Друнина, редактор отдела поэзии журнала Николай Старшинов. В целом это был достаточно чёткий портрет поколения — в котором, конечно, не находилось места неофициальному искусству.
Ориентиром для большинства авторов этого поколения оставался Маяковский — живая связь и с футуризмом, и с неказённым коммунизмом. Эта ориентация выражалась и в темах, и в графике: «лесенка» в 1950–60-х — очень ходовой приём. Важно, что попутно в поэзии продолжают работать соратники Маяковского по ЛЕФу — Асеев, Кирсанов; Ахматова, не любившая Асеева, говорила о поэтах условно неофутуристического толка, что Асеев «сколачивает второй ЛЕФ». Асеев в самом деле многое сделал для этого поколения — в том числе написал в 1962 году статью «Как быть с Вознесенским?», которая стала, по словам Сергея Чупринина, «манифестом новой революции в поэзии», а самого Вознесенского утвердила как однозначно «своего» автора, законного наследника традиций Маяковского.
Николай Асеев. 1930 год{259}
Андрей Вознесенский возле афиши своего выступления в Театре на Таганке{260}
И здесь время наконец поговорить о стихах, начав как раз с раннего Андрея Вознесенского (1933–2010). Дебютировав в печати позже, чем Евтушенко, он в читательском сознании быстро встал с ним вровень. Ещё в 1946 году, в возрасте 13 лет, Вознесенский отправил свои стихи Пастернаку — и стал его младшим другом. Впрочем, впоследствии он говорил о своих ранних стихах именно как о подражательных по отношению к Пастернаку. «Настоящий» Вознесенский начинается с текстов конца 1950-х — таких как «Пожар в Архитектурном институте» или поэма «Мастера», ставшая первой заметной публикацией поэта и посвящённая «вам, / художники / всех времён». Эта поэтика была непривычно яркой и экспрессивной, полной ассонансов, которые выдавали ученичество у Маяковского и Пастернака, но главное, она была созвучна пафосу оттепельного освобождения. Пожар в Архитектурном институте у Вознесенского выглядит как очистительный огонь:
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
амнистией по тюрьмам —
пожар, пожар!
По сонному фасаду
бесстыже, озорно,
гориллой краснозадой
взвивается окно!
<…>
…Все выгорело начисто.
Милиции полно.
Все — кончено!
Все — начато!
Айда в кино!
Вознесенский постоянно строит в своей поэзии параллели с изобразительным искусством — от футуристического и супрематического (характерное название сборника 1962 года — «40 лирических отступлений из поэмы „Треугольная груша“») до классического, но стоящего в стороне от канонической строгости: «Долой Рафаэля! / Да здравствует Рубенс! / Фонтаны форели, / Цветастая грубость!» — или, как в одном из самых известных его стихотворений:
Я — Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворог,
слетая на поле нагое.
Я — горе.
Я — голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.
Я — голод.
Я — горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой…
Я — Гойя!
О грозди
Возмездия! Взвил залпом на Запад —
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие
звезды —
как гвозди.
Я — Гойя.
Такие отчётливо экспрессионистские тексты, идущие в некоторых отношениях дальше и «Кёльнской ямы» Слуцкого, и «Бабьего Яра» Евтушенко, приходилось как-то уравновешивать. В «негражданскую» лирику молодого Вознесенского, как и Евтушенко, постоянно вкрадывалась социальность — в духе будущего сакраментального вопроса «Легко ли быть молодым?»; чувствовался некий дух морализаторства, роднивший эти тексты даже с такими откровенно эстрадными нравоучениями, как стихи Эдуарда Асадова (1923–2004), к которому всенародная популярность придёт через несколько лет (разумеется, технический уровень Вознесенского несравненно выше). Вот, например, как Вознесенский описывает свадьбу:
И ты в прозрачной юбочке,
Юна, бела,
Дрожишь, как будто рюмочка
На краешке стола.
Улыбочка, как трещинка,
Играет на губах,
И тёмные отметинки
Слезинок на щеках.
Всё ясно: брак по расчёту («Себя ломает молодость / за модное манто»), тема, актуальная в оттепельный период