История картины - Пьеретт Флетьо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машина медленно следовала мимо деревьев парка, фонтанов у Метрополитен-опера, потом снова вдоль стены парка. В воздухе трепетали звуки тамтама.
«Что за несносный город!» — бубнил шофер, морща лоб. Он недоумевал, как можно терпеть здешнее лето. Как бы то ни было, он, когда закончит работу, сбежит на Лонг-Айленд или поближе к горам Кэтскилл, ну, а пока он борется с жарой по мере сил, как все, с помощью кондиционера, машинки для приготовления льда и таблеток с солью… да-да, о пилюлях с солью забывать не следует.
Пока он болтал, я смотрела на улицу. Глаза непроизвольно моргали, как будто я только что из темной пещеры выскочила в совсем другой мир. Невообразимая череда всевозможных нарядов проплывала передо мной — их разнообразие было скорее плодом естественной человеческой выдумки, нежели банальной промышленной изобретательности. Брюки, обрезанные выше колен или у бедра, а порой испещренные таким количеством отверстий, что лишь весьма растяжимое понятие о целомудрии способно допустить это. Нательные майки, заменяющие собой рубашки, притом — чтобы подчеркнуть, что они выступают ныне уже не в качестве нижнего белья, — расцвеченные, пестрые, обвешанные какими-то знаками отличия. Зимние башмаки с прорезями для большого пальца и пятки, как у босоножек. Вязаные сетчатые кольчужки, рассчитанные на максимальную продуваемость. Шляпы с пером, с козырьком, широкополые или, напротив, крохотные. А у девушек — куцые юбчонки, что едва держатся на заду, — этакие набедренные повязки с тонкой бахромой, которой играет ветерок, маленькие шейные платочки, закрепленные на груди простым узлом, бретельки всевозможных фасонов, поддерживающие эти усеченные подобия юбок или шорты, лишь немного расширяясь на уровне бюста, экстравагантные сандалии с зигзагообразной шнуровкой, охватывающей ноги аж до самых бедер, тяжелые крестьянские сабо городской выделки, в которых танцующая поступь голых бледных ног кажется неустойчивой. А еще — шляпы, шапочки, тюрбаны, косынки. И здесь же, рядом, — другая публика, одетая, как положено, благопристойно, без тени враждебности наблюдающая это зрелище, как если бы все, побросав свои доспехи и оружие, образовали единый круг солидарности перед лицом какого-то общего для них испытания.
Только теперь я вдруг заметила, что лето и впрямь настало. А я вошла прямо в него с моей картиной, и это меняло все. Когда я вылезала из такси, мне представилось, будто я выхожу из кареты и улица передо мной выстлана коврами в мою честь: город, мой город, только и ждал моего явления, одного моего взгляда. И я взирала окрест благосклонно, будто мысленно раскланиваясь. Лето разрушило холодные, бездушные стены, воздвигнутые зимой, оно разбило тонкие кристаллические преграды, которыми ледяная стужа отделяла людей друг от друга. Улица на взгляд казалась текучей, как река, даже фигуры прохожих выглядели водянисто-зыбкими, словно и они готовы слиться между собой так же легко и естественно, как разливается поток, затопляя берега. Цветные одежды, облекая тела, создавали неисчислимые красочные пятна, они двигались, пересекались, исчезая и появляясь вновь в непрерывной подводной фарандоле. И люди, расслабленные, забывшие обычную торопливость, словно возвращались к своим океанским истокам, казалось, им сладко и вольно проплывать друг мимо друга, и нескончаемая смена лиц и тел вершится во всех полноводных каналах, которые прежде служили городскими улицами.
Город вздымался воплощенной великой симфонией, тут, как на картине, играли все перемены, пели все чередования, а мой взгляд оркестровал их, словно увидев впервые. Лето, хмельное, влажное тропическое лето сплеталось с самой безумной, самой жестокой из зим, когда снежные ураганы, останавливая городское движение; обращают его в застывшее ледяное царство, когда ревущие ветры словно врываются прямиком с бескрайних полярных просторов, а за ними, как чернота, проступающая из-под многоцветья, надвигается чудовищная тень катастрофы. Мне вдруг открылось, что в конечном счете именно это — и ничто иное — пленяло меня в этом городе. И если я задержалась здесь уже так надолго, то вовсе не из-за мужниной работы, не ради концертов или большей свободы, которую мы здесь обрели, но во имя подобной «затерянности» среди погодных крайностей, рождающих иллюзию, будто тебя всего за несколько великанских шагов перебрасывают с одного края земли на другой, так что чувствуешь себя то среди нестерпимого экваториального зноя, то на заледенелом полюсе, близ раскаленных потоков лавы и застывших белоснежных вершин. Так вот чего я, выходит, искала: проникновения в заповедную глубь вечного льда и плавящего камни жара, блуждала в чаянье места, сотрясаемого противоборством крайностей. Между тем как где-то, в слишком дальней дали, простираются берега, согретые ровным теплом, там чувства немеют или все перепутывается, усредняется… тот край мягкой пасмурности — наш родной город.
Только что сделанное открытие поначалу оглушило меня. Выходит, город оказался чем-то большим, более существенным, чем любое другое место на планете. Он был символом, а я находилась в самом его центре.
Воодушевившись, я быстрым шагом устремилась вперед. Вокруг разыгрывался неистощимый спектакль улицы. Потом я притормозила, задержалась у какой-то витрины. Я чувствовала себя избавленной ото всех обязанностей, свободной в любых передвижениях, а время стало материей безмерно податливой, оно казалось обратимым, в нем не было ничего невозможного.
Но внезапно я остановилась как вкопанная. Изумление пригвоздило меня к месту. Справа, на углу Мэдисон-авеню и Шестидесятой улицы мне бросилась в глаза некая вещь, впечатление было столь ясно и сильно, что я будто услышала слова, обращенные ко мне, как если бы меня окликнули или я сама вслух заговорила с собой же. Улица, стены домов на миг показались мне порождением моего сознания, которое, распространяясь вширь, обступало меня. Вдруг я увидела в витрине магазина платье. Рисунок и цвета ткани в точности повторяли мое полотно. Подумав, что мне это мерещится, я отвела глаза. Земля под ногами заколебалась, все, казалось, сдвинулось со своих мест. Что же это творится? Мою картину украли, привезли сюда, раскроили? Все это выглядело безумием, абсурдом, и однако… Любопытные взгляды прохожих наконец заставили меня выйти из столбняка. Я медленно направилась к магазину, я толкнула дверь, я как могла спокойно сказала, что хочу примерить то платье, что на витрине. «Это?» — спросила продавщица. Не поворачивая головы я уверенно бросила: «То, что в центре». — «Это не платье, мадам, это ансамбль», — отвечала продавщица. Потом осведомилась, какой у меня размер.
Все ее фразы казались мне в высшей степени неуместными и раздражающими. И вот я оказалась в просторной примерочной кабинке. Я ждала. Ромбовидные зеркала, вставленные в рамы, будто картины, светильники, напоминающие скульптуры, оранжевые ковры на полу и стенах казались мне странными. Посреди всего этого я чувствовала себя почти нагой, а со всех стен на меня, словно в пещере мага, смотрело мое отражение. Я уже не понимала, что делаю одна в этом замкнутом и вместе с тем размноженном пространстве. В голове мутилось от жары, будто здесь накурили ладаном. Мне захотелось убежать. Но тут занавеска наконец приподнялась, и мне на вытянутых руках бережно поднесли платье.
Стараясь унять сердцебиение, я в упор уставилась на него. Потом взяла его, расправила в руках, потерлась о него щекой. Это было широкое одеяние из набивного ситца, состоявшее из длинной юбки, скроенной по косой, и присборенного на талии болеро с рукавами, пышными, как фонарики на венецианских карнавалах. Экстравагантный наряд, носить который можно, только если ничего не делать, созданный исключительно чтобы покрасоваться. Расцветка ткани по общему впечатлению действительно напоминала краски моей картины. Там была гамма розового, зеленого и ярко-желтого, цвета располагались длинными диагональными полосами, которые перекрещивались с другими такого же цвета, но более нежных оттенков. Ансамбль был свеж, искрометен, неотразимо соблазнителен.
Наглядевшись на него, я его примерила. В этом наряде все — и цвет, и фасон, — казалось, на удивление соответствует моей внутренней сущности. Я не могла решиться снять его. Распустив волосы, я вгляделась в отражения, что демонстрировали мне зеркала. То был образ привычный и одновременно чуждый, без прошлого, во всей своей законченности возникший из зеркал, ограждавших его. Я сказала себе: «Это я, да, это я!» Мне захотелось выйти на улицу, идти и идти по городу все дальше, никогда больше не останавливаясь. Вдруг продавщица просунула голову за занавес и осведомилась тоном, который показался мне оскорбительно-равнодушным и легким, подошел ли мне ансамбль, или ей нужно его забрать. Я услышала, как отвечаю до странности резко, что беру его. Он был там в единственном экземпляре, так что времени на размышление у меня не оставалось. Но главное, я никак не могла заставить себя его снять. Я чувствовала, что если мне только удастся это сделать и снова надеть старую одежду, то уж больше ничего не произойдет. Стоит увидеть это платье разлученным со мной хотя бы на несколько секунд, и я смогу убедиться, что оно может существовать отдельно от меня и дальше, и даже всегда. Тогда я смогла бы одолеть несколько метров, отделяющих меня от двери, выйти из магазина, сесть в автобус, забыть. Но именно это и было немыслимо — распахнуть болеро, расстегнуть юбку, дать всему этому проскользнуть по моей коже вниз, на пол. Чтобы освободиться из плена, мне требовалось только это — несколько простых движений, и все. Но я не могла снять платье. Итак, я вышла из примерочной. А так как мне нужно было пройти мимо конторки, пришлось остановиться, достать чековую книжку, взять ручку. Продавщица, уже успевшая запаковать мою старую одежду, оторвала ценник и небрежным жестом показала мне его. Это был шок: цифра всего на несколько центов отличалась от суммы, которую я выложила за полотно художника. Совпадение меня потрясло. Картина и платье уже во второй раз слились в моем сознании воедино! Я почувствовала некое обязательство перед этим платьем, еще теснее связавшее меня с ним. И подписала чек.