Апология, или О магии - Апулей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
53. Мало того — об этом я чуть не позабыл! — ты сам объявляешь, что о некоторых вещах ты знать ничего не знаешь, а после именно их ты вменяешь мне в преступление, словно обо всем осведомлен вполне. Вот ты твердишь, будто у меня рядом с ларами Понтиана хранилось нечто завернутое в платок. Что именно было в том платке или хоть на что оно было похоже, — тут ты сам признаешь, что тебе сие неведомо и что никто-де никогда того не видел, однако там-де наверняка содержались орудия чародейства. За такое, Эмилиан, ты ни от кого похвалы не дождешься: чего бы ты сам о своем обвинении ни мнил, но ему не только хитрости, ему даже наглости не хватает! Что же тогда в нем есть? А есть в нем лишь тщетная ярость ожесточившейся души да прискорбное невежество ополоумевшей старости! Сумел же ты обратиться к столь строгому и проницательному судье примерно с такими словами: «Апулей хранил рядом с ларами Понтиана нечто завернутое в холстину, а так как я понятия не имею, что там было завернуто, то, стало быть, там непременно было что-нибудь колдовское, а посему ты верь тому, что я говорю, ибо я говорю о том, чего не знаю». О, сколь отменное доказательство! сколь явная улика злодейства! «Это было оно самое, ибо я не знаю, что это было»- ты один на свете, Эмилиан, знаешь то, чего не знаешь, высоко воспарив надо всеми людьми несравненною глупостью твоей! Ведь самые изощренные и остроумные философы учат, что и очевидному-то доверяться нельзя, а вот ты уверенно судишь и рядишь даже о том, чего не видывал и не слыхивал. Будь Понтиан жив и спроси ты его, что же было в свертке, он и то ответил бы тебе, что понятия не имеет. Вот пред тобою отпущенник, у которого до сего дня были ключи от той комнаты и который тут дает показания в вашу пользу, однако же и он говорит, что никогда в сверток не заглядывал, — а между тем именно он был приставлен к книгам, хранившимся в той комнате, он чуть ли не ежедневно своим ключом отпирал ее и запирал, часто заходил туда со мною, но гораздо чаще один и, конечно же, замечал на столе что-то увернутое в холстину, но никак не обвязанное и не опечатанное. Что же там было? Ясно, что чародейные орудия! Это их хранил я с таким небрежением для того, чтобы всякому желающему было попроще развернуть сверток и поглядеть на содержимое, а то и вовсе прихватить с собою — для того-то я столь беспечно и выставил свое добро напоказ, для того-то я оставил на хранение чужаку, для того и позволил туда заглядывать посторонним! Да как же при всем при этом ты хочешь, чтобы тебе верили? Как сумел ты, которого я отроду не видывал и встретил лишь в судилище, как сумел ты узнать то, чего не знал даже Понтиан, живший со мною неразлучно и дружно? И как сумел ты, ни разу не переступивши моего порога, усмотреть то, чего не усмотрел вот этот отпущенник, который всегда был при доме и имел полную возможность все разглядеть в подробностях?
Впрочем, пусть то, чего ты не видел, будет таким, как ты говоришь, пусть так! Но ведь, дурень ты этакий, даже будь эта холстина сегодня при тебе и разверни ты ее хоть вот здесь, — я так и сяк не признал бы, что содержимое ее имеет отношение к чародейству!
54. Более того, я позволяю тебе: измысли, вспомни, придумай хоть что-нибудь, что могло бы показаться чародейственным, — а я все равно слова твои опровергну! Я же могу ответить, к примеру, что этот предмет мне подбросили, или что мне его дали полечиться, или что мне вручили его при посвящении в таинство, или что я повиновался сновидению, — да есть еще тысяча самых простых и общеупотребительных до привычности способов, которыми я мог бы отговориться, причем вполне правдоподобно. А ты сейчас добиваешься, чтобы то, что, будь оно даже в наличии и у всех на виду, — никак не повредило бы мне в глазах честного судьи, вдруг никем не виденное и никому не ведомое, лишь по пустому твоему подозрению сделалось бы уликою преступления моего!
Как знать! быть может, ты снова примешься твердить и твердить: «А что же это все-таки было такое? а что же ты завернул в холстину? а что же ты положил поближе к ларам?» — верно, Эмилиан? Ты приноровился обвинять так, чтобы подсудимый же тебе обо всем и рассказал, потому что сам ты не можешь предъявить ничего определенного. «А зачем ты разыскивал рыб? а почему ты осматривал больную женщину? а что у тебя там было в платке?» Ты зачем сюда пришел: обвинять или расспрашивать? Если обвинять, так сам и доказывай, что сам же и говоришь; ну, а ежели расспрашивать, то не загадывай заранее, что там было, ведь тебе потому и приходится спрашивать, что сам ты ничего не знаешь. Но, с другой стороны, ежели допустить, чтобы можно было привлечь человека к суду и самому ничего не доказывать, а у него без конца допытываться и о том и о сем, — да тогда весь род людской будет из одних подсудимых! Тогда и всякое дело, какое ни случится сделать человеку, можно выдать за злонамеренное чародейство: вот ты начертал обет на изножии некоторого кумира, стало быть, ты — маг, иначе зачем обещал? а вот ты в храме воссылал богам немую молитву, стало быть, ты — маг, иначе о чем просил? Или наоборот: вот ты во храме не молился, стало быть, ты — маг, иначе почему ни о чем не попросил богов? и так далее: хоть ежели свершишь жертвоприношение, или возложишь на алтарь дары, или украсишь его миртами, да мне дня не хватит, вздумай я перечислять все, что могло бы дать клеветнику повод учинить допрос с пристрастием! А особливо уж если что-нибудь в доме припрятано, либо запечатано, либо и вовсе под замком, все это на точно таком же основании непременно объявят орудием колдовства и потащат из чулана прямиком на площадь и в суд!
55. Какие и сколькие затеялись бы дела, Максим, и сколько простору открылось бы клеветникам на этом поприще Эмилиановом, и сколько невинных слез пришлось бы утирать вот этим единственным платочком — обо всем об этом я мог бы порассуждать куда пространнее, однако же не стану и исполню свое обещание: расскажу даже о том, в чем признаваться не обязан, и отвечу Эмилиану на его вопросы. Итак, ты спрашиваешь, Эмилиан, что же у меня было в платке? Я мог бы сказать, что и вовсе никаких моих платков не было в Понтиановом книгохранилище, а уж в самом крайнем случае если и был платок, то ничего в нем не было завернуто, — скажи я так, меня нельзя было бы уличить ничьими свидетельствами и никакими доказательствами, ибо свертка никто не трогал, да и видел его, по твоим же словам, только один отпущенник. Однако же повторяю, я согласен, пусть считается, что сверток был битком набит: воображай себе, если угодно, все сокровища, которые древле мнили обнаружить Улиссовы товарищи, кравшие у него надутый ветрами мех. Ты желаешь, чтобы я сказал, какой же именно предмет я хранил в платке рядом с ларами Понтиана? Изволь, я отвечу.
В Греции я приобщился многих таинств и получил от жрецов соответственные памятные знаки и святыни, каковые и сберегаю с великим прилежанием. Я говорю сейчас отнюдь не о чем-то неведомом или непривычном. Вот, к примеру, вы, кто посвящен в таинства всеединого отца Либера, — вы, которые здесь! — ведь вы знаете, чту именно у вас припрятано дома и чту именно чтите вы втихомолку и подальше от тех, кто чужд сокровенному. А о себе я уже сказал, что, взыскуя истины и радея об угождении богам, я приобщился многих таинств и постигнул многие священные уставы и обряды. Это я не сейчас выдумал к случаю — нет, минуло едва ли не три года с той поры, когда еще в самые первые дни пребывания моего в Эе я принародно рассуждал о величии Эскулапа и начал речь свою с того же самого, перечислив без утайки все известные мне святые таинства. Эта моя речь весьма знаменита, ее повсюду читают, она ходит по рукам-и пользуется успехом у благочестивых обитателей Эи не столько из-за краснословия моего, сколько из-за почтения к имени Эскулапову. Скажите кто-нибудь, кто вдруг вспомнит, как там начинается, — ты слышишь, Максим? подсказывают со всех сторон! Вот уже и свиток несут! Я велю огласить эту часть речи, ибо по приветливому твоему взору заметно, что послушать будет тебе не в тягость. (Письмоводитель читает.)
56. Так неужто хоть кому-нибудь, у кого есть хоть малая память о правилах благочестия, может казаться диковинным, что приобщившийся всех божественных таинств человек сберегает у себя дома несколько оставшихся от священнодействия бубенцов и держит их завернутыми в холстину — в этот ничем не запятнанный покров всякой святости? Воистину, состриженная со скотов шерсть — это лишь отторгнутые рыхлостью плоти отбросы, а потому еще со времен Орфея и Пифагора, как и сами вы знаете, шерстяная одежда чужда сокровенному. Не то лен — среди благородных злаков земных всходит он наичистейшею порослью, а потому и льняная ткань у святейших жрецов египетских сразу им самим служит одеждою и препоясаньем и сокровенным их святыням покровом. Я-то знаю, что кое-кто обращает все это в забаву и только посмеивается над всякими там божественностями и что Эмилиан из этих насмешников первый. Я слыхал от некоторых знакомых с ним жителей Эи, что он до сей поры никакому богу ни разу не помолился, ни в какой храм не зашел, а ежели случается ему идти мимо капища, так брезгует даже благочестивого ради привета коснуться рукою уст. Таков он есть, что и сельским богам, которые питают его и одевают, никогда не уделил он первины ни от хлебов своих, ни от виноградов своих, ни от стад своих, а в усадьбе его нет ни единого алтаря, ни единого заповедного лесочка или лужочка — ничего для богов! Да что там капища и рощи? Кому довелось побывать в поместье его, те говорят, что не видывали там ни единого умащенного камня и ни единого венка хоть на какой-нибудь ветке! Вот почему у него два прозвища: одно, как я уже говорил, Харон — за злобную образину и такой же норов, другое же Мезенций сие прозвание слышать ему приятнее, а получил он его за нечестивое безбожие. Поэтому я отлично понимаю, какою чепухой кажутся ему все мои долгие перечисления таинств, — быть может, именно презрение ко всякой святости и мешает ему поверить, что я говорю сущую правду, рассказывая, сколь ревностно и прилежно сберегаю сокровенные памятки о святых обрядах. Однако же я, что бы ни думал обо мне Мезенций, пальцем ради него не шевельну, а вот к остальным обращаюсь с открытым приглашением: ежели вдруг есть здесь соучастник мой во священных празднествах, ежели ты здесь, оповести меня условленным нашим знаком и услышь от меня о моем сокровище, ибо тебе дозволено это знать, но никак и никогда и никакая опасность не принудит меня выдать непосвященным тайну, которую восприял я и блюду!