Похвальное слово мачехе - Марио Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Полоумная, вот полоумная, – приговаривала она, смачивая лоб и виски холодной водой. Потом подвергла тщательному осмотру одежду, лицо и волосы, пока наконец не почувствовала, что полностью овладела собой. Когда она вышла к мужу, то была весела, свежа и улыбчива, словно ничего и не случилось. Дон Ригоберто видел, что она, как всегда, ласкова, приветлива, заботлива, слушал о том, что забавного произошло за день, но донью Лукрецию ни на миг не покидало ощущение какой-то смутной тревоги, от которой посасывало под ложечкой и бросало в дрожь.
Мальчик ужинал вместе с ними. Он был, как всегда, скромен и вежлив: заливался мелодичным смехом, слушая шутки и анекдоты отца, и просил рассказать еще. Встречаясь с ним глазами, донья Лукреция поражалась тому, что в его ясных светло-голубых глазах не было даже тени беспокойства или смущения, не проскальзывало даже искорки потаенного злорадного лукавства.
Несколько часов спустя, во тьме спальни, дон Ригоберто снова шептал, что любит ее, и, целуя жену, благодарил ее за то счастье, которым осветила она его дни и ночи.
– Со дня нашей свадьбы, Лукреция, я стал постигать искусство жить, – слышала она его взволнованные слова. – Если бы не ты, я так и умер бы невеждой, не познав, что такое истинное наслаждение.
Она была и растрогана и счастлива, но ни на миг не могла отрешиться от мыслей о мальчике, постоянно чувствовала присутствие этого ангела-соглядатая, но оно не только не сковывало ее, но и придавало особый, лихорадочный жар наслаждению, которое она испытывала.
– Что же ты не спросишь, кто я? – прошептал наконец дон Ригоберто.
– Кто? Кто? Кто ты, любовь моя? – требовательно и нетерпеливо затормошила она его.
– Я – чудовище, – донесся до нее ответ мужа, уже отдалившегося в недосягаемые для всех, кроме него, выси воображения.
9. Портрет
Левое ухо я потерял в драке – его, должно быть, откусило мне такое же человекоподобное существо, как я. Но сквозь оставшийся узкий желобок до меня доходят все звуки. И вижу я все, пусть не очень отчетливо и как-то криво. И это синеватое вздутие слева от моего рта – глаз, хотя сразу и не скажешь. А то, что он действует и воспринимает образы и цвета, – есть чудо медицинской науки, свидетельство необыкновенного прогресса, который характерен для переживаемого нами времени. Я должен был быть обречен на вечную тьму с того дня, когда пострадал на пожаре – сейчас уже не помню, был ли это поджог или взрыв бомбы, – все жертвы которого если и выжили, то ослепли и лишились кожи. Мне повезло: я потерял только один глаз, второй офтальмологам удалось спасти в результате шестнадцати операций. Веки сгорели начисто, глаз постоянно слезится, но все же я могу смотреть телевизор и – главное – вовремя заметить приближение врага.
Этот стеклянный куб, в котором я нахожусь, и есть мой дом. Сквозь его прозрачные стенки я вижу всех, а меня никто не видит: это гарантирует безопасность, что особенно важно в наше грозное время. Разумеется, стекла моего дома звуко-, пуле– и пыленепроницаемы, снабжены антирадиационным и обеззараживающим покрытием. Они всегда окутаны запахом подмышек и мускуса, и мне – знаю, что только мне одному, – запах этот приятен.
Обоняние у меня весьма развито: именно носом я более всего наслаждаюсь и страдаю. Позволительно ли назвать носом этот гигантский орган со множеством мембран, улавливающих все – даже самые слабые – запахи, эту сероватую опухоль, покрытую белесыми струпьями, которая начинается на уровне рта и, увеличиваясь в размерах, свисает до моей бычьей шеи? Нет, это вовсе не зоб и не чудовищно разросшийся кадык, это мой нос, я знаю, он не очень-то красив, а сверхчувствительность его доставляет мне неописуемые муки, – когда, к примеру, где-нибудь поблизости сдыхает крыса или по трубопроводу, окружающему мое жилище, проплывают нечистоты, – но все равно, я уважаю его и иногда думаю даже, что это вместилище моей души.
У меня нет ни рук, ни ног, но все четыре культи отлично зарубцевались, кожа загрубела, так что я могу с легкостью распластываться по земле или, если нужно, пуститься бежать. До сих пор мои враги ни разу не смогли меня догнать, как ни старались. Как я потерял руки и ноги? Не помню. Не то производственная травма, не то результат какого-то лекарства, которое принимала моя мать в пору беременности: наука, к несчастью, постигла еще далеко не все.
Мои половые органы не пострадали. Я способен к совокуплению с женщиной или с юнцом, но лишь при том условии, что мой партнер позволит мне пристроиться к нему так, чтобы покрывающие мое тело нарывы не вскрылись – иначе из них потечет зловонный гной, а я испытаю жестокие боли. Мне нравится это занятие; в каком-то смысле можно сказать, что я похотлив. Порою я терплю фиаско: оказываюсь бессильным или извергаю семя слишком рано, но чаще длительное и повторяемое наслаждение делает меня заоблачно-лучезарным вроде архангела Гавриила. Отвращение, внушаемое мною моим возлюбленным, исчезает бесследно, уступая место восторгу, как только им – с помощью алкоголя или наркотика – удается преодолеть первоначальное предубеждение и сплестись со мною на ложе. Женщины иногда даже влюбляются в меня, а мальчики развращаются моим уродством. Ведь достаточно вспомнить, в скольких сказках и мифах пленяется красавица чудовищем, да и в душе почти всякого юноши живет неосознанная тяга к извращению. Никогда ни один из моих любовников и любовниц не пожалел, что уступил моим домогательствам. Они благодарны мне за то, что в прихотливых сочетаниях ужаса и влечения им с моей помощью открывалось наслаждение. Со мною познают они, что всякая часть тела эрогенна или может стать таковой и что любовь возвышает и облагораживает любую, самую низменную и прозаичную функцию организма и тех его частей, что принято именовать "телесным низом". И танец деепричастий – "потея", "испражняясь", "мочась", – исполненный со мною, сопровождает их потом как печальное воспоминание о минувших временах, о схождении в грязь, – это то, что искушает всех, но доступно немногим отважившимся.
Предмет моей особой гордости – мой рот. Неправда, будто он разинут так широко оттого, что я вою от отчаяния. Просто я хочу показать всем, какие у меня белые и острые зубы. Не хватает всего двух или трех, а остальные крепки, как у дикого зверя, и способны перемолоть камни. Способны, но предпочитают все же впиваться в телячье филе, вгрызаться в куриные ножки, с хрустом раскусывать косточки дичи. Есть мясо – это привилегия небожителей.
Я вовсе не несчастен и не нуждаюсь ни в чьем сочувствии. Я таков, каков есть, и этого мне достаточно. И великое утешение знать, что другие хуже. Очень возможно, что Бог существует, но в наше-то время, после всего того, что с нами случилось, какое это имеет значение? Может ли мир быть лучше, чем сейчас? Весьма вероятно, но зачем задавать себе этот вопрос? Я сумел выжить и, несмотря ни на что, являюсь представителем племени людей.
Погляди на меня повнимательней, любовь моя. Узнай меня. Познай себя.
10. Бугристый и чувственный
– Жил да был человек с накладным носом, – нараспев проговорил дон Ригоберто, приступая к четверговой процедуре. Так ли уж уродлив был его нос? Это зависит от того, в какое зеркало глядеть. Он был изрядных размеров, схожий с орлиным клювом, не страдающий комплексом неполноценности, с любопытством принюхивающийся к миру, очень чуткий, бугристый – истинное украшение лица. Несмотря на все принимаемые доном Ригоберто меры, время от времени на нем, правда, выскакивали прыщи, но сегодня, если верить зеркалу, все было чисто – не потребовалось прибегать к выжиманию, удалению и последующему смазыванию перекисью. По необъяснимому капризу природы, значительная часть носа – вся его нижняя оконечность, закругляющаяся к ноздрям, – пылала ярко-багряным цветом, напоминавшим выдержанное бургундское и сделавшим бы честь любому пьянице. Но дон Ригоберто был настолько воздержан в питье (как и в еде), что, по его разумению, этот багрец мог объясняться лишь непоследовательностью и переменчивым нравом матери-природы. Разве только – тут супруг доньи Лукреции расплылся в широчайшей улыбке, – разве только этот чувственный и чуткий носина пылает и горит от воспоминаний о тех сладострастных ароматах, которые он вдыхает на брачном ложе. Дон Ригоберто заметил, что оба отверстия его дыхательного органа расширились, предвкушая эти семенные дуновения – эти эмульсиоподобные благоухания, – которые совсем скоро, проникнув сюда, в ноздри, пропитают его тело до самых печенок. Он почувствовал благодарное умиление, но тотчас одернул себя: за дело! всему свое время и место, сейчас не до благовоний!
Поочередно зажимая пальцами каждую ноздрю, он звучно высморкался в платок. Очистив нос, взял в одну руку лупу, с помощью которой изучал почтовые открытки и эротические гравюры, а также производил гигиенические процедуры, в другую – маникюрные ножницы и принялся освобождать ноздри от неэстетичных волосков, чьи черные кончики уже успели проклюнуться за семь дней, прошедших после очередной операции. Для того, чтобы успешно провести ее и не порезаться, требовалась кропотливая сосредоточенность персидского миниатюриста, но душу дона Ригоберто неизменно осеняли мир и покой, весьма схожие с состоянием "полной пустоты", описанной мистическими философами.