Огненные времена - Калогридис Джинн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши мучители распустили много лжи о тех, кто служит богине, поэтому все, кто слушают их, идут по неверному пути. Я поняла, что даже сами инквизиторы не подозревают, сколько ошибок они наделали. Те, кто знают правду, не осмеливаются говорить из страха перед дыбой и костром. Инквизиция заткнула рты всем.
Поэтому я и рассказываю здесь свою историю. Что-то я испытала сама, о чем-то мне было рассказано другими, что-то я видела с помощью внутреннего зрения. Я расскажу всю правду как она есть, не страшась наказания, ибо я много страдала и я знаю, какой конец ожидает меня.
Но я страшусь за служителей богини, которые идут следом за мной. Даже теперь я вижу – ее глазами, а не своими, – что языки пламени взлетают все выше и выше. Грядет самое худшее. Они забрали моего возлюбленного, того, кто был моей судьбой, и теперь я одна и осознаю с горечью, что одной лишь моей магии не хватит для того, чтобы остановить грядущее зло.
В отличие от христиан я не прошу о том, чтобы мой рассказ пережил меня в эти опасные времена и попал в надежные руки. Я уже предприняла меры, чтобы обеспечить это. И благодаря Великой Матери я знаю, что так и будет.
V
Услышав первые две фразы, Мишель потрясенно ахнул и прекратил писать: это было невозможно! Она своими собственными устами заявила, что она – ведьма, что она практикует магию! Но ведь он чувствовал в ней присутствие Бога…
«Господи, помоги мне! Я был глуп и горд, а отец Шарль и епископ – правы».
Он был в таком смятении, что хотел уже отложить палочку и дощечку, встать, выйти из камеры и больше не возвращаться. А он-то молился этой женщине, этой ведьме!
Аббатиса не сказала ничего, лишь молча ждала, пока Мишель придет в себя. Наконец он снова поднял письменные принадлежности, и она заговорила опять.
Закончив свой рассказ, она внимательно посмотрела на него, и в ее взгляде не было ничего, кроме сочувствия.
– Бедный брат Мишель, – ласково произнесла она. – Ты потрясен моими словами, и я знаю, как отчаянно жаждешь ты спасти… падшую. Более того, я знаю, какой вопрос ты хочешь мне задать.
– Правда? – спросил он осторожно, не зная, как теперь на нее реагировать.
Может, во избежание дальнейшего действия ее чар ему следует уйти и передать расследование отцу Тома? Или же он должен выполнить свой долг перед Церковью и верить в то, что епископский крест защитит его?
Неужели он был так глуп, что подумал, будто Господь услышал его молитву о спасении аббатисы? Но все сложилось так удачно с отцом Тома и…
Она печально усмехнулась:
– В этом никакого колдовства… Просто я знаю, что ты – добрая душа. Ты хочешь спросить, была ли я когда-либо христианкой. Ты хочешь убедиться в том, что я не вероотступница, чтобы ты смог спасти мою душу.
– Так вы были когда-либо христианкой?
– Никогда. Но действительность не так ужасна, как убедила тебя в этом Церковь. – Она помолчала, а потом твердо сказала: – Сначала нужно тебе рассказать историю моего рождения.
– Матушка, у нас нет времени. И вообще… – Он глубоко вздохнул, чуть не задохнувшись от боли, но чувство долга пересилило. – Буду ли я записывать ваши дальнейшие признания, целиком и полностью зависит от вашего ответа на следующий вопрос. Вы применяли черную магию против его святейшества Папы? Вы пытались каким-либо способом причинить ему зло?
– Я не могу – и не могла. Подобное просто не в моей природе. Это все равно что спрашивать у рыбы, летала ли она. Ты ведь был там, в Авиньоне, ты видел все, что я делала. Так ты выслушаешь мою историю?
– Да, – ответил он с облегчением. – Но совсем не обязательно начинать с вашего рождения.
Она посмотрела на него с искренним недоумением и чуть улыбнулась:
– Но, брат мой, как иначе смогу я доказать, что я не вероотступница, как не рассказав всю историю?
Он открыл было рот, чтобы возразить, но не нашел слов. Он вдруг подумал, что, может быть, Господь действительно ответил на его молитву о ней. Услышав ее признание, он сможет попытаться привести ее ко Христу, ибо даже теперь он чувствовал, как много добра исходит от нее. Поэтому он решил остаться и поудобнее уселся на табурете.
Она внезапно помрачнела. Колеблющееся пламя свечи усугубляло жуткое впечатление от ее ран. Голос ее упал до еле слышного бормотания.
– Мы оба знаем, друг мой, что направившие тебя власти твердо намерены увидеть меня на костре, и как можно скорее. Так окажи мне эту малую милость – запиши мою историю прежде, чем я умру, чтобы в конце моего рассказа хоть что-то осталось от меня. А чтобы узнать меня, ты должен также услышать историю моего возлюбленного, рыцаря, павшего под ударами сил зла, из-за которых и я оказалась здесь. Без него у меня не осталось надежды – ни у меня, ни у моей расы, и именно в память о нем хочу я рассказать свою историю.
– Мать Мария, я не могу…
– Мы составляли одну душу, – тут же перебила она. – Я не могу говорить о себе, не рассказывая о нем.
– Вряд ли у меня хватит времени записать ваше признание, – честно сказал Мишель. – Особенно, матушка, если мы начнем с вашего рождения. Возможно, вы не расслышали, сколько времени дали нам власти: три дня, не больше. Помимо того, я должен вам также сказать, что меня не поколеблют ни ваши чары, ни ваши доводы и я неустанно буду молиться о том, чтобы ваше сердце открылось Христу и вы были бы спасены.
Услышав это, она несколько секунд внимательно смотрела на него, не произнося ни слова. Наконец кивнула.
И он начал писать.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СИБИЛЛЬ
ТУЛУЗА, АВГУСТ 1335 ГОДА
VI
Я родилась прямо в огонь.
Вот что мне рассказывали об этом.
Был конец лета. Как всегда перед грозой, стояла страшная духота. В небе уже посверкивали молнии.
Крестьяне возвращались домой, вышагивая рядом с телегами, колеса которых скрипели под тяжестью отменного урожая пшеницы. Обливаясь потом, бабушка выглянула в раскрытое окно, надеясь увидеть среди возвращавшихся своего сына, но сумерки и сгустившиеся тучи мешали ей отличить смутные силуэты косарей один от другого. И все же внутреннее зрение подсказывало ей, что мой отец скоро появится на пороге. Он был крестьянином, трудившимся в поте лица на окружавших Тулузу полях сеньора. Во Флоренции, где он родился, его звали Пьетро ди Каваскулло. Но чтобы избежать печально известных предубеждений и подозрений, столь распространенных на моей родине, в Лангедоке, он стал называть себя Пьером де Кавакюлем. А Нони упорно отказывалась откликаться на обращение grandmère[3] и не называла отца иначе как Пьетро.
Мы были не такими бедными как некоторые, хотя и беднее многих. В то время, еще не будучи избалована монастырским комфортом и не зная ничего о великолепии Авиньона, я думала, что мы богаты. У нас была кровать, но на ней – не пуховая перина, а тюфяк, набитый соломой, и у отца моего был плуг, но не было лошади. Как почти у всех в нашей деревушке, у нас был домишко с соломенной крышей и с одной-единственной комнатой, земляной пол которой был устлан соломой. В комнате был очаг, одна на всю семью кровать да обеденный стол. Дым выходил через два окошка, поэтому все вокруг было покрыто копотью. О существовании печных труб и даже о том, что я грязная, я узнала лишь тогда, когда попала в монастырь.
Так вот, в этом самом домишке прямо у очага тужилась моя мать и вдруг так истошно закричала, что Анна Магдалена тут же вернулась к своим обязанностям. Катрин из Нарбонны – так звали мою мать, и была она тогда двадцатилетней матроной. Она сползла с родильного кресла и, став на четвереньки, рычала от боли, как зверь.
«Бедное дитя», – подумала бабушка.
Родовые схватки начались до срока еще вчера, перед самым закатом, и теперь она была настолько измучена, настолько вне себя, что могла лишь выть, как дикое животное, и проклинать всех и вся, даже Бога и дитя, которое было в ней.