Сколько стоит песня - Алла Фёдоровна Бархоленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С тобой бы мы славно жили…
— Ступай домой, не береди душу, Осип.
— Неуж тебе надобно про любовь слова говорить? Слова — ведь они слова. А я тебе дом поправлю, и жалеть тебя буду, и у сына твоего отец будет…
— А твоих-то детей куда?!
— Возьму у нее детей.
Помрачнел Осип:
— Какая же баба детей отдаст, Осип? Что ты, как маленький, глупый какой.
— Нет мне возможности жить с ней, Манефа… Пожалела бы меня хотя, что ли!..
— Да как же ты теперь можешь такие слова говорить, Осип? Все одно что семейная теперь я… Жена у тебя есть, пусть она тебя и жалеет. И ступай ты прочь, бога ради!
Поднялся Осип Петрович. Рукой единственной за стол держится, медлит. Глаза на Манефу поднял:
— А с детьми — взяла бы меня, Манефа Матвеевна?
Манефа глаз не опустила, ответила:
— С детьми — взяла бы.
И кто его знает, может — на хитрость пустился председатель, а может, и правда, что его жизнь дошла до поворота, только через несколько дней сказал он Варваре, что уходит от нее. Жена — в вой. Даже поцарапала малость. Он это терпеливо снес и давай мешочек в дорогу собирать. Варвара взбеленилась:
— А я как с детьми останусь?! Мало я в войну маялась, тебя ждала?.. Теперь бросить хочешь, осрамить надумал? А вот не будет по-твоему!..
Детишек вмиг скликала, к отцу подтолкнула:
— На вот тебе их всех — корми!
А сама пальтишко с гвоздика и была такова. Осип Петрович только глаза вытаращил: отдала-таки детей. С той поры имени ее слышать не мог. Твердо было его желание перейти в Манефе.
Варвара и в самом деле уехала. Завербовалась на торфоразработки, а потом поселилась в городе и, кажется, наново вышла замуж.
На другой день после ее отъезда Осип Петрович шел со своей оравой через всю деревню — с одного конца на другой, где Манефа жила. Бабы носы по окошкам прилепили да позади него — шу-шу-шу: председатель все-таки, его жизнь всем интересна, да в толк не возьмут, к кому это он путь держит. А когда один только Манефин дом на пути остался, всем миром присудили, что лучше Манефы не нашел бы хозяйки Осип Петрович.
Осенью, после того, как поздние яблоки сняли, свадьба была. Ничего получилась семейка: у него пять, да у нее один, самих двое, да Потаповна. Потаповна на свадьбе сказала:
— Счастливая ты, Манефа Матвеевна. И я с тобой счастливая стала.
И до земли ей поклонилась.
Два года жили душа в душу, со щедрым сердцем к людям. Любили их в деревне.
Раз ночью застонал Осип Петрович. Манефа ласково его окликнула, а он проснуться не может, стонет и свое выкрикивает:
— Не отступай, Вася… Пулемет разворачивай! Ленту, ленту давай… Держись, Вася! А, гады!..
Война снилась.
Манефа плечо его израненное тихонько гладит, уговаривает. Постонал Осип Петрович и затих. Подумала Манефа — успокоился. Да вдруг прислушалась, а он и не дышит. Видно, не выдержало сердце боя. Наяву выдержало, а во сне отказало.
Шестеро детей, да еще один у груди притулился — седьмой. Подняла и эту ношу Манефа. Бабы только глаза широко раскрывали, когда на Манефу смотрели. Потаповна вконец поседела. Манефа тоже по виду старше стала, и речь тише сделалась.
Два дела было у нее: сады и ребятишки.
По субботам, в банный день, бывал в доме праздник. Манефа по-особому топила русскую печь, выгребала угли, начисто подметала кирпичный под. Потаповна вносила охапку ржаной соломы. Манефа ловко расстилала солому в печи и прикрывала заслонку. Когда солома пропитывалась печным жаром, на нее выплескивали ковш горячей воды, и печь снова быстро закрывалась. Баня была готова. Ребятня поменьше радостно плясала и скидывала рубашонки. Наступал самый захватывающий момент. Манефа подхватывала пацанят и одного за другим, как сдобные хлебы, кидала в печь. Потаповна, торжественная, как священнослужитель, захлопывала заслонку. В печи восторженно визжали.
Там, в жаркой темноте, можно было растянуться на пахучей соломе. От жары и влаги солома шелковиста, от нее пахнет летом и хлебом. Можно стукнуть пяткой в заслонку — ее тут же приоткроют, в печное нутро вонзится свет, за ним хлынет прохладный воздух внешнего мира. Полные руки матери вдвинут ушат с водой, подадут мочалку и мыло. Теперь можно драить друг друга до хруста и ждать того блаженного мига, когда жилистая бабкина рука протянет кринку с ледяным квасом…
Потом они вылезали из печи, их ставили в корыто и окатывали холодной водой, и они, душистые, как антоновские яблоки, прыгали в постель и оттуда смотрели, как мать ловко кидает в печь других братишек и сестер.
Потом веселая, смеющаяся мать садилась к ним на кровать, они громоздились вокруг нее, и кто-нибудь просил:
— Пой…
И мать пела им, пока Потаповна с нарочито сердитым лицом не приходила к ним с заваренным сушеной малиной чаем и не говорила, пряча улыбку:
— Пожалели б мать-то!..
Они пили малиновый чай и смотрели на веселую и красивую мать, и еще не догадывались, что она стала первой великой любовью их жизни.
В Колтыши надо приезжать весной или осенью. Если приехать весной, то увидишь, как вокруг деревни остановились на привал бело-розовые облака — они стоят здесь и неделю, и две, пока не рассыплются и не помчатся к зеленым озимям поземкой лепестков. А если приехать осенью, то опьянит медовый запах яблок и покажется почти невозможной буйная щедрость разрешающихся от бремени деревьев.
А еще можно приехать в начале зимы. Тогда, среди первозданной белизны снега, по всей деревне полыхают огненные купы рябин.
ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ
Дом отдыха раскинулся в лесу, жидкие зимние облака цеплялись за пики елей, котельная работала на совесть, в номерах стояла духота, окна были распахнуты навстречу сугробам, радужные синицы влетали в комнаты и воровали сигареты, и шел снег, и вчера весь день шел снег, и все давно уже стало белой сказкой, а снег все шел, и сказки все прибавлялось, лес справлял безмолвный праздник фантазии, праздник равных — потому что и хилая ветка, исковерканная придорожной судьбой, и могучая ель, унизанная царственно красными шишками, были одинаково прекрасны.
После завтрака все устремились к лыжам. От криков и смеха вздрогнули придавленные снегом деревья, кинулись по дуплам зимне-седые белки. Но в такую погоду нельзя было двигаться шумной компанией. Безмолвно падающий снег требовал тишины.
Он пошел один.
Кем-то проложенная лыжня вела к вершине холма. Вершина. Остановка. Мглисто-синие лесные дали. Белая долина реки, белое небо. Напевает синица. И одна,