Черновик чувств - Аркадий Белинков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было около двух часов ночи.
Широколастные плавали автомобили.
А цветов я все еще не достал. Я возвратился домой. На душе у меня было тревожно. На письменном столе лежала записка:
- Дорогой мой, была у вас. Не застала. Очень беспокоюсь. Куда вы пропали? Зачем вы принесли маме коньки? Ваша пепельница оказалась в моей пижаме. Вот где. Принесла вам роз. Целую вас крепко, крепко, мой дорогой и самый хороший. Наша Маша.
Знаете, хороший, хороший мой, я тишайшая, я простая. "Подорожник", "Белая стая".
Розы стояли на столе в большом темном бокале. Рядом с розами лежал томик Ахматовой с Марианниной дарственной.
Я был потрясен. Я понял, что все передуманное мною о Марианне, все верное и неверное, что придумал я или обнаружил в ней, ничто и ничтожно в сравнении с этими двумя простенькими строчками, переполненными захлестывающей надеждой на то, что она, все-таки, может быть, талантлива, исполненными горечи примирения с мыслью о своей бесталанности, полными иронии над людьми, поверившими в это и предавшими ее, и исполненными робкой попыткой доказать, что все это, все-таки может быть, и не так.
Эта цитата была неизмеримо важнее стихов, которые Марианна написала бы сама, сделав их, может быть, равноценными этим по удивительному искусству, в них вложенному, ибо нужно было быть только очень талантливым человеком для того, чтобы так удивительно уловить свою интонацию в чужих словах и вложить в эти несколько ритмически упорядоченных голосовых движений все свои опасения, надежды, боязнь и отчаяние.
Если все это рассказать Марианне, то она станет упорно отстаивать незначительность своих художественных способностей потому, что большой талант Марианны - потенциален и тайн.
Стало душно. Дыхание сдавили подушки, горячие и слегка потрескавшиеся, как губы. Под челюсть заплыли кисловатые железы. Боже мой, боже мой! С невыносимой нежностью думал я об этой необыкновенной и неповторимой, больной и большой девочке, которой я утром купил конь-ки, а вечером долго, путано и бестолково покупал гвоздику, торопливо пересекал улицу, сталкива-ясь с прохожими, спотыкаясь, серьезно придумывая какую-то путаную историю о воде, продавав-шейся на улице, и смутно догадываясь о том, что нет на земле мне счастья без счастья этого человека и книг, которые мы вместе прочтем и напишем.
Милая моя детка. Милая. Милая и дорогая...
На следующий день я купил цветы и побежал к Марианне. Она сердито встретила меня и немедленно сказала:
- Знаете, любовь, на холоде особенно, очень скоропортящийся продукт.
Я оторопел.
Сентенцию эту она придумала ночью. И теперь не утерпела и сказала, не дав мне войти как следует. Это я понял по тому, что она не утерпела. Сказать нужно было несколько секунд спустя. Тогда я бы не догадался. Теперь уже нельзя было сердиться. Я спросил:
- Рифмы? "Особенно - Собинов", "продукты - репродуктор".
Марианна не стала слушать моих объяснений. Она занялась с цветами и разговором с Надей. Но потом она подошла ко мне и сказала, поводя бровью в сторону тут же сидевшей Любы.
- Правда, она интересная?
Я не удержался и торопливо проговорил:
- Толста. Без окон и без дверей полна пазуха грудей.
Марианна всплеснула руками и ахнула.
- Стыдитесь, Аркадий, как вы дурно воспитаны!
Люба рассмеялась и спросила:
- Кто это?
Марианна сказала:
- Аня.
Начинался кофе. Нике очень понравились конфеты. Я знал, что понравились они ей со злости. Она очень хорошо знает, что я не люблю конфет. Марианна любит. А я не люблю. Даже не в этом дело. Терпеть не могла меня Ника, собственно, не из-за конфет, а из-за Марианны. Доктор сказал, что у нее патологическая страсть изо всех сил стараться все делать вопреки желаниям своих друзей. А так как Марианна была ее подругой и Ника знала о некоторой склонности Марианны ко мне, то этого было совершенно достаточно, чтобы Марианне ежедневно сообщалось обо мне что-нибудь, не слишком стимулирующее Марианнины чувства. Я, положим, тоже терперь не мог Нику, но я готов присягнуть, что это только в ответ на ее чувства ко мне. Больше она меня вообще не интересовала. Впрочем, иногда она мне нравилась - когда была высокой и тихо говорила.
Вдруг Ника, не дав хоть немного остыть кофе, заявила о необходимости ревизии чрезвычайно популярного в простом народе мнения о Маяковском как о весьма одаренном поэте.
Марианна выронила чашку кофе на колени Цезаря Георгиевича. Я - на колени Евгении Иоаникиевны. Большой черный кот вскочил на стол и сразу выпил весь ликер и съел все бисквиты.
Тогда все предварительно обдумавшая Ника немедленно присовокупила к сему цитату из Ленина, о которой ничего нельзя было сказать, потому что кроме нас пили кофе какие-то архитекторы, которым очень хотелось посадить Цезаря Георгиевича и меня в тюрьму.
Я просто не знал, что делать. Все тревожно смотрели на меня, как на защитника цивилизации от варварских посягательств. Делать было нечего, и я решил дать сражение на том же поле. Я с аппетитом съел чье-то печенье и, почти успокоившись, радостно сказал:
- Очень хорошо-с. Я бы сказал даже - просто превосходно. Таким образом, уж если мы вступили на тернистую стезю апелляций к священному писанию, то некоторое напряжение памяти самой малой толикой разгоряченной чаем фантазии неминуемо понудит нас вспомнить некое весьма популярное заявление на этот счет, ставшее категорической формулой и прекрасным эпиграфом. С таким эпиграфом можно, скажем, написать книгу под титлой "Спасенный Маяковский".
У Ники стыли руки и чай. Она положила пальцы в стакан. Потом страшно смутилась и выну-ла их. Потом обсосала и положила сахар.
Я продолжал, успокоенный, почувствовав знакомое щекотание под подбородком.
- Вы, естественно, возразите указанием на то обстоятельство, что эти два высказывания суть диаметрально противоположны одно другому. Очень хорошо.
Архитекторы начали икать от удивления.
Чужое печенье я уже съел. Свое тоже. Марианнино тоже. Это было удивительно осторожно сказано. Во всяком случае, архитекторы не могли посадить нас в тюрьму.
- Вы совершенно правы, - настаивал я, - придется только решить, кому из двух высказавшихся на эту щекотливую в некотором роде тему верить больше.
Марианна отобрала у Ники кофе, в котором она ложечкой размешивала пальцы, и спросила:
- Кому из двух высказавшихся отдать предпочтение?
Я тоже спросил:
- Кому? Кому верить больше, ибо верить обоим сразу - противно, - и пояснил архитекто-рам, - логике естественной противно.
Марианна сказала:
- Противно.
Архитекторы еще раз икнули и тоже сказали:
- Противно.
Ника плакала. У нее отобрали кофе, бестактные архитекторы съели ее печенье и горько обидели ее. Это, конечно, было слишком жестоко и я пожалел ее.
- Не плачьте, Ника, не надо. Вы вполне можете примириться с обоими. Конечно. Только счастливое преимущество Ленина, - сказал я, - было в том, что он мог скромно иметь свое мнение, которое не было обязательным для других так, как обязательно исполнение предписаний последних фраз статей Уложения о наказаниях. Поэтому мне даже приятна его наивность и абсолютная некомпетентность в отношении Маяковского. Конечно, ведь и в канонической жизни Иисуса ученые нашли, знаете, много вещей, увязать которые между собой можно только нитями любви к отцу и учителю нашему. Только нитями любви, Ника.
Архитекторам очень понравилось это соображение. Они сказали:
- Нитями любви к отцу и учителю нашему.
И выпили по стакану чаю.
Все это мне страшно не понравилось. Я разозлился и плюнул на архитекторов.
Какая-то литературно-музыкальная девица на выданьи очень мило сказала мне, что стихи мои ей нравятся потому, что они вполне искренние стихи. Еще она очень просила меня написать стихи про любовь и, если можно, то ей хотелось бы и про изнасилование. Другая музыкально-литературная девица допытывалась правда ли все то, о чем я пишу.
Теперь я все это вспомнил. Это уже было слишком невыносимым. Раньше я не сердился на девиц, но теперь мне стало нестерпимо обидно и, хоть я и прекрасно воспитан и был в вечернем костюме и в сорочке с туго накрахмаленной грудью, больше я не мог быть спокойным, я стукнул кулаком об стол, еще раз плюнул на архитекторов и громко закричал:
- Да, что они, в самом деле, хотят жизни учиться у изящной словесности? Пусть тогда изучают статьи Горького о грамотности! - кричал я угрюмым архитекторам, которые хотели посадить нас в тюрьму. - Странно, удивительно даже, непостижимо, почему это до сих пор никому не приходит в голову поучиться, как вести себя с любезными женой и детками, у тонкого севрского кофейника, который сделан с действительно неподражаемым искусством. Почему у кофейников никто не учится морали, а приходят спрашивать с нас, писателей? кричал я на Нику. - Это неверно и несправедливо! Уж если вы действительно уверены в воспитательной функции искусства, то воистину совершеннейший севрский кофейник научит вас большему, чем самые зарифмованные речи Суркова и Алигер. Я напишу им про любовь. Про кофейники! Про кофейники. О-о!