Концерт для Крысолова - Мелф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рольф был как все мы, из хорошей семьи, но настоящий бродяжка. Часто мы с ним вдвоем пропускали утренние занятия и бродили по окрестностям. Купались, воровали яблоки и пакостили по мелочи — к примеру, однажды белым днем поменяли местами огородные чучела в соседних крестьянских огородах. Рольф выкрасил белую корову, пасущуюся у леса, гуталином под зебру — глупо, как же глупо, хоть и смешно. Но обычно его проделки были злы. Мне бы и в голову не пришло так развлекаться, но Рольф смотрел на меня и ухмылялся: «В штаны наложил, маменькин сынок?»
Я любил его. Я преклонялся перед его смелостью и презрением, с каким он встречал выговоры и наказания — да какие уж там наказания, наши передовые учителя нас пальцем не трогали.
Однажды мы после купания сидели на заросшем бережке, за кустами, и Рольф, глядя на меня своим жестоким взглядом, вдруг спустил трусы, предъявив молодой набухший член в золотистом кружеве недавно выросших волос, и приказал:
— А ну-ка возьмись за него.
Эдди заулыбался во все тридцать зубов, одну железную фиксу и одну черную солдатскую пломбу. Невольно. Он был просто в восторге. Столько воображаемых сложностей растаяли, как сигаретный дымок.
— Тебе смешно, да? — спросил Бальдур.
— Да нет, — мягко ответил Эдди, — Нет, что ты. А знаешь, почему это с тобой? — он приобнял мальчика за плечи, притянул к себе, чувствуя, как тот готов связаться в маленький, тугой, незаметный узелок, — Потому что ты и вправду красив, как девушка. Даже красивее, — Эдди поцеловал его в губы и тут же со смехом отпустил.
Мальчик просто окаменел — как та уже не вспомнишь чья библейская жена. Эдди откровенно любовался им, стараясь не глядеть в испуганные синие глаза — это было опасно, потому что… Потому что из-за этого могло случиться то, о чем ему однажды поведал Эрни. «Ты можешь всегда быть осторожным, иметь голову на плечах… но однажды — хоть раз — тебе попадется что-то такое, этакое, от чего ты просто охренеешь и будешь думать только о том, как бы побыстрей и поглубже ему въебать. И дергаться на нем хоть до Страшного суда. И не только думать будешь, а сделаешь так, потому что иначе не сможешь. А потом можешь пожалеть. Влипнуть можешь. Проще говоря, поосторожнее, Эдди, тут тебе не война. Поосторожнее со своими сопливыми ребятишками».
— Ну, что ты? — спросил Эдди, — Или я тебе не нравлюсь?
Он улыбался.
Эдди знал, что может не нравиться. Но знал и то, что не может не нравиться, если улыбается — конечно, не во весь рот, как лягушка… Его лицо, обычно чувственное и с нахальным выражением, в улыбке превращалось в нежное и доброе. Сам он и не был, и не считал себя ни нежным, ни добрым; он знал лишь о том, что его улыбка помогает добиться желаемого.
И разницы нет, подумал он, бродяжка с улицы или дворянчик. Эффект один — тают и хлопают ресницами, если кто-то делает вид, что смотрит на них со вниманием, нежностью, любовью. Глупые щенки — что предыдущий чумазый Вилли, что этот чистюля Бальдур. Ничего, жизнь научит рано или поздно.
Эдди улыбался…
Светловолосый зеленоглазый Эдди в светло-коричневой форменной рубахе с расстегнутым воротом, в пальцах папироса, в глазах — ласковая усмешка…
— Ты… мне? Нравишься…
— Хорошо.
Эдди знал — нельзя — и все равно взглянул туда, куда нельзя. В глаза.
И все полетело к черту, в тартарары, в царство Хель, в бездну, где исчезают удобные и приятные возможности.
Папироса тоненько дымилась, вдавленная в стол рядом с пепельницей. Столик на колесиках, крутнувшись, отъехал, задетый ногой в хромовом сапоге. Сапог тесно прижался к ботинку черной кожи, колено в коричневом сукне — к острому колену в сером твиде.
Эдди обнимал парнишку, не обращая ни малейшего внимания на его слабые попытки отстраниться, и целовал, и расстегивал ему рубашку — благо, пиджак и так был расстегнут… и еще и еще целовал мордашку, горячие щеки, ставшие малиновыми, сладкую кожу.
Тот почти не сопротивлялся и только ахнул, когда Эдди заставил его лечь и навалился сверху, хотя места на вечно разложенном диване было предостаточно.
Бальдур крепко зажмурился — темнота была спокойнее, чем происходящее. Если б можно было еще и ничего не чувствовать…
Тяжесть вдруг исчезла, Бальдур отозвался на это глубоким вдохом — и открыл глаза.
Эдди сидел на полу, улыбка его была нежной, а зеленые глаза — безжалостными… и бессмысленными. Так сверкают бутылочные осколки под лучом солнца.
Бальдур, лежа на чужом диване в чужой квартире, с расстегнутой рубашкой и расстегнутыми штанами, взбудораженный донельзя и донельзя смущенный, не знал, что сказать. Что говорить. Что вообще говорят в таких случаях.
Эдди знал. Но голос его был уже не мягким и ласковым. Скорей, спокойным и деловитым.
— Раздевайся.
— Что?..
Эдди последним усилием сдерживал в себе рвущуюся наружу тварь. Она была безымянна, облик ее был неуловим, но, скорее всего, безобразен, ибо нет ничего уродливей, чем одна-единственная страсть, глухая и слепая ко всему, кроме себя самой. Глухой, слепой козлоногий демон, навалившийся мохнатым пузом на пьяненького эфеба в черно-синей от зноя роще, гудящей от криков и звона тимпанов. Локи-притвора, подстерегающий в спальне юного Бальдра. Инкуб, терзающий по ночам молоденького послушника и НЕ исчезающий после петушиного крика…
Бальдур задрожал под безжалостно пожирающим его взглядом древнего демона, и демон сполна насладился этой дрожью. И произнес незнакомым гортанным голосом, без пауз, в несколько приемов, словно Эдди разучился нормально разговаривать:
— Кроха я вижу что ты хочешь и ты это получишь.
— Не бойся все хуйня никто не узнает и тебе понравится.
— Только не рыпайся будет хуже.
Слепота и глухота. Бальдур молчал, потому что чувствовал — хоть бормочи, хоть ори, этот Эдди его не услышит, незачем и унижаться, вымаливая снисхождение. В конце концов, сам виноват. Сам. Сам. Сам. Не хрена было ему позволять… не хрена было рассказывать… и вообще приходить… и вообще…
Стыд зажал ему рот пылающей ладонью.
Будет хуже?
Пусть теперь будет, как будет. Чем хуже, тем лучше. Наверное.
Зажмуренные глаза уже резало, а подушка, в которую Бальдур ткнулся носом, пахла табаком и немытыми волосами. Она была противно-влажной. Из-под зажмуренных век все равно сочились слезы, из носа текли сопли, из разинутого в немом крике рта — слюна. Отвратительно было касаться мокрой наволочки, но раскрасневшаяся, ослепшая от слез мордашка мальчика все равно елозила по ней, когда он дергался от боли.
Тварь желала получить свое — и получала, орудуя своим разбухшим естеством в тугой и горячей тесноте, и в ушах твари опять гремела проигранная война, и орали мальчишки, попавшие под «желтый крест» — золотые кресты в глазах, черные кресты, красные цветы — все что угодно, но не то, что тебя окружает… и рассыпался перламутровыми переборчиками аккордеон фрау Марты… Я жил, я живу, я буду жить вечно, ухмыляется аккордеон бело-гнилой своей челюстью, вздыхает мехами. Ползет, как гусеница, к убитой фрау Марте… К черту фрау Марту. Я жив, я живу! Я свободы хочу — да, свободы, моей, я ее заслужил под пулями и вонючим газом… Я воевал, я защищал вас, я буду защищать вас, только дайте мне жить, как хочу, а стало быть — гаси свечу и прочь от моей постели, пусть в одну ночь — но я свое возьму, буду трахать, прочищать, жарить, парить этого щенка так, как хочу, и столько, сколько хочу, и мне плевать на петушиный крик, сам Бог не разожмет моих пальцев, впившихся в его худые плечи, в белую кожу, сам дьявол из преисподней не помешает мне прыгать на нем, как задыхающаяся рыбина на мягком белом песочке… а потом… потом мне плевать, что он скажет, в крайнем случае просто дам ему хорошего футбольного пинка в истерзанную задницу, и пусть катится к папе с мамой, пусть расскажет, что я с ним сделал. Плевать мне на все, мой револьвер при мне, и, если что, я уйду туда, где меня точно ждет фрау Марта, а вы как думали…
Бальдур тихо зашипел и всхлипнул, когда все, что и так горело, полили жгучей струей.
Эдди тяжко распластался на мальчике, как пристреленный бешеный пес, его тело судорожно вздрогнуло несколько раз, из уголка осклабленного рта тягуче тянулась к подушке струйка слюны… Тварь получила свое и спряталась, оставив тело беспомощным, а голову пустой — больше чем на пять минут. Бальдур под ним даже не шевелился — может, боялся, а может, просто не было сил…
С Эдди Хайнесом никогда еще такого не случалось. Впрочем, было кое-что, но… Вот сейчас он не знал, что говорить, и первой его собственной мыслью было — вот, вот оно, о чем предупреждал Эрни, не влипни, я влип. Он мне этого так не оставит — одна надежда, что ему будет стыдно рассказать об этом кому бы то ни было.