Шлейф - Елена Григорьевна Макарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утопия… Образец исторического кретинизма.
Последний параграф книги звучал так: «И когда 8 марта 1917 года генерал Корнилов, главнокомандующий Петроградским военным округом, читал бывшей царице постановление Временного правительства об ее аресте, она сделала бессильный жест рукой и не произнесла ни слова…»
По официальному сообщению, «решение расстрелять Николая Романова было принято в связи с крайне тяжелой военной обстановкой, сложившейся в районе Екатеринбурга, и раскрытием контрреволюционного заговора, имевшего целью освобождение бывшего царя». О судьбе царской семьи ходили разные слухи.
Будь Владимир Абрамович горазд на вымыслы, он написал бы эпилог провидца. Да не таков он был. Бессильный жест и многословное оправдание — вот и все, на что он был способен.
«Полинька, прости меня, что я так неспокойно, нехорошо говорю с тобой. Так прорывается наружу искривленность души моей. Это совсем, совсем не соответствует моим чувствам и мыслям о тебе. Во мне живет и определенная агрессия, и часто восхищение — при высокопарности — твоим подвигом и надежной, цельной жизнью. Но у меня последнее время такое чувство, будто иссякают силы физические. Причем душа, которая, наоборот, растет, сталкивается с этой немощностью. Мне кажется, что я нравственно совершенствуюсь, но все это — в преддверии какой-то жизни. А руки, которые должны открыть дверь, слабеют. Быть может, меня ждет возмездие — упасть на пороге. Или поздно я за душу взялся, или тело рано ослабело… Не хватает содержательного спокойствия и той глубинной мудрости, при которой можно было бы найти примирение с самим собой. (Даже если „сам“ чувствуешь, что надежда на пороге).
Не знаю, что это за недуг, Полинька. Вероятно, он медленно, но верно подкрадывается — и убьет. А может быть, трещина в сознании. Ты поймешь и простишь меня, если иногда я с тобой (ведь с тобой я бываю самый натуральный, со всеми своими многочисленными светотенями) распускаю свою надломленную, перегруженную волю. Помнишь, когда ты была тяжело больна, мне казалось, что море, цветы и тишина вернут тебе голос, здоровье. Так это и было. Не знаю, почему я пишу это. Неужели вся сила моего творчества ушла на то, чтобы предвидеть свой конец? Прощай и прости, друг мой. Ц. Вне жизни — я сейчас».
Голос Поли: «Звонил Давид Заславский. Он прибыл из Москвы и скоро будет у нас».
Владимир Абрамович жене не отворил. Впустишь — налетят куплеты: Поля нависнет над лысиной и будет глядеть поверх на раскиданные по столу бумаги; Роза приземлится на подлокотник кресла; Лека непременно где-нибудь обнаружит поломку и тотчас исправит; Мира будет смотреть на своего избранника и плавиться от любви; Шура расскажет очередной анекдот про ожирение в эпоху военного коммунизма; Лева скорее всего усядется рисовать; Ляля встанет на стульчик и прочтет недавно разученное стихотворение…
Абрам Моисеевич явится вряд ли, ему и так все поперек глотки стали. И Шейна Лея со служанкой не зайдут. Они заняты на кухне. Готовят все из ничего. Теперь, когда Абрам начал приторговывать из-под полы, у Шейны Леи к ничего прибавилось кое-что, но, наученная горьким опытом, она это кое-что прячет. Кронштадт восстал, значит, все будет из ничего.
— То не брать, се не брать, я и так служу за пропитание, — ворчит служанка.
— Не бубните мне под руку, скушайте хлеб с маслом.
С маслом?! За хлеб с маслом она запрет свой рот на ключ.
Петросовет. Лондон. Вовик и Дэвик
На улице ночь. На экране — Владимир Абрамович смотрит в окно на освещенный солнцем Таврический дворец. Вспоминает. А ей, сколько ни смотри в окно, ничего своего не вспомнить. Как член Петросовета Владимир Абрамович часто посещал тамошние собрания. Однажды был приглашен Горьким на обсуждение помощи голодающим. Нет, это было не в Таврическом, а в Смольном. Владимира Абрамовича подводит собственная память. Она же помнит, что случилось это в Смольном, и что на собрании тотчас началась грызня. «Горький всячески хотел примирения. Вышел демонстративно из комнаты, чтобы не производить давления своим присутствием. Однако давление произведено было даже тенью его. Вернувшись, он произнес, импровизируя, заключительную речь: „Надо защищать народ от мужика. Мужик — зверюга, подлый, жестокий. Придет и разрушит зачатки городской культуры“. Зверь, зверье, зверюга — эти слова повторял он много раз. Вообще, в прямоте Горького, в нарочитой резкости его выражений, во взгляде через головы присутствующих куда-то вдаль, столько лжи и рисовки, что вся его скуластая фигура отталкивает. Человек, потерявший стержень».
Собрание в помощь голодающим оставило отвратительный осадок. Зато благодаря членству в Петросовете, им с Давидом Заславским удалось не только издать «Приключения Крокодила Крокодиловича», но и выхлопотать для книги большой тираж и бесплатное распространение.
Чуковский — вот типаж! Привлекает и отталкивает одновременно. «Хлещет в нем струя подлинного таланта, какого-то особенно умного. И все он по поводу кого-нибудь, о ком-нибудь, за кого-нибудь думает и рассуждает. А где сам человек, не учуешь. Вряд ли этот изумительный „перевоплотитель“ сам себя знает. Единственным человеком, которого Чуковский не мог бы подметить, подловить на каком-нибудь слове, чувстве или мысли, был он сам».
И Давид Заславский типаж. Но с этим Владимир Абрамович знаком долго и плотно. С Лондонского съезда РСДРП.