Вернадский - Рудольф Баландин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О первом десятилетии его жизни известно только из его собственных воспоминаний. Никто не приглядывался к нему с пристрастием. Он не был вундеркиндом, умиляющим и удивляющим своей похожестью на маленького игрушечного взрослого.
Его воспоминания детства отрывочны: картинки жизни, почти не связанные между собой. Первые пять лет он провёл в Петербурге (с летними выездами на дачу).
В 1868 году во время выступления на заседании Политико-экономического комитета Вольного экономического общества с Иваном Васильевичем Вернадским случился удар (инсульт, кровоизлияние в левом полушарии мозга, нарушивший речевую функцию). Врачи рекомендовали ему отдохнуть от научной работы и уехать на юг.
«Удар, приключившийся с отцом, — писал Владимир Иванович, — совершенно разбил его жизнь, и я никогда не видел его вполне здоровым. Это, очевидно, имело большое влияние на всю мою будущность».
Семья переехала в Харьков. Лето провели в деревне Старое Пластиково, в имении покойной Марии Николаевны Вернадской (Шигаевой).
Пятилетний Володя, привыкший к четким петербургским проспектам и каналам, зарешеченным деревьям, огороженным дачным участкам, утром вышел на залитую солнцем веранду старого помещичьего дома, спустился, держась за высокие перила, по скрипучим ступенькам крыльца, сделал несколько шагов…
Он впервые остался один на один с обступившими его высокими травами, усыпанными яркими цветами, с маячившими вдали вершинами деревьев, с ясным небом, порхающими бабочками и стрекозами, гудящими жуками и пчелами. Огромный, суетливый, прекрасный мир поразил его. Мальчик ощутил себя затерянным среди непролазных трав и могучих деревьев.
Володя полюбил прогулки и с братом Николаем, гимназистом, собиравшим гербарий и рисовавшим цветы. От слов Николая цветы словно преображались: у них появлялись имена, как у людей. Запомнился Володе темно-розовый крупный цветок с пятью лепестками. У него было смешное и милое имя: куколь… (Через семьдесят лет Владимир Иванович вспомнит Старое Пластиково, рисующего брата и лучистый цветок — куколь.)
Казалось, нет ничего лучше — изо дня в день ходить среди трав, цветов и деревьев. Мать говорила, что ей здесь не нравится, а сын не мог этого понять.
Однажды мать с няней Александрой Семеновной разбирала старые сундуки, доставая наряды прабабушек: сарафаны и кокошники, туфли с серебряными пряжками, расшитые накидки. Все это появлялось как по волшебству — совсем необычное, невиданное прежде, откуда-то из далекого далека, которое называют «прошлое». Оно было здесь, рядом, радовало глаз узорами и яркими красками.
Тогда же с немалым трудом принялся читать пятилетний Володя объемистую книгу — историю России, написанную Татищевым. Цари, бояре, служилые люди — все, о ком шла речь, тоже становились близкими, живыми, живущими теперь, подобно чудесно возникающим из сундука старинным нарядам…
Любовь к истории, прежде всего к истории России и славян, Владимир Вернадский сохранил на всю жизнь.
Еще одно воспоминание. Просторная гостиная, где стоят и сидят мужчины и женщины. Мать запевает глубоким сильным голосом. Негромко и звучно подхватывает хор. Народная украинская песня заполняет помещение и уносит с собой Володю, сидящего в углу комнаты как будто бы спокойно, не выдавая своего сильного — до слез — волнения.
Он рос замкнутым ребенком.
«Жизнь в Харькове, где отец был управляющим Конторой государственного банка, — вспоминал Владимир Иванович, — представлялась мне в то время одной из самых лучших жизней, какие возможно желать. Жили мы хорошо, богато. Все наши желания — детей — исполнялись очень скоро и даже слишком. Никаких неприятностей нам испытывать не пришлось. Самыми светлыми минутами представляются мне в это время книги и те мысли, какие ими вызывались, и разговоры с отцом и моим двоюродным дядей Е. М. Короленко. Помнится также сильное влияние, дружба с моим старшим братом».
В библиотеке отца книг было много. Чем больше узнавал из них Володя о далеких странах и опасных путешествиях, о богах и героях Древней Греции, о войнах, об устройстве фабрик, о старых обычаях, о названиях и расположениях звезд — обо всем решительно, — тем больше хотелось узнавать. Чтение открывало безграничный духовный мир идей и образов.
Наибольшее впечатление оставляли географические сочинения. Увлекали даже подробные и сухие описания рек и озер, долин и горных хребтов, растений и животных. Отчетливо представлялось бурное море и высокие валы, покрытые пеной, обступающие парусник, подобно живым, изменчивым и грозным горам.
Нравилось читать стихи и рассказы. Некоторые из них кончались печально, вызывая острую жалость и горечь. Мучило бессилие что-либо изменить, спасти гибнущих, помочь страдающим. Одни лишь излишние огорчения! Этого Володя терпеть не мог. И взял за обыкновение прежде заглядывать в конец рассказа; если финал был печален — прекращал чтение.
Эта привычка осталась у него навсегда.
В семье почтенного профессора — с прислугой и няней — так просто стать избалованным ребенком! Две сестры-близнецы (на год младше его) Ольга и Екатерина, проказливые, смешливые и бойкие, не дружили с Владимиром. Он резко отличался от них: спокойный, пухленький, медлительный, охотно улыбающийся, но редко хохочущий. Порой и он позволял себе покрикивать на прислугу. Няня мягко ему выговаривала:
— Теперь-то уж нет крепостных и нет бар, теперь все — люди.
От этих слов мальчику становилось стыдно. Он быстро отвык от капризов. На сестер никакие выговоры не действовали, и это еще более отдаляло его от них.
Отчужденность от родных сестер сказывалась на его отношениях с матерью. Она не любила напоминаний о первой жене мужа. А тут, как нарочно, приходилось жить летом в имении Шигаевых, попадались на глаза книги Марии Николаевны, а в семье жил замкнуто пасынок Николай.
В родной семье Владимир чувствовал себя немножко чужим. Будто он больше принадлежал прежней семье отца, чем нынешней. Нравилось ему читать статьи Марии Николаевны. Сводного брата он горячо полюбил. Поражали его обширные знания, рисунки, стихи. Удивляли названия водевилей, которые писал Николай: «Ужасный человек, или Жена не потрафила!» Или: «Венец всему делу конец».
Николай всей душой привязался к Володе. Посмеивался:
— Ах ты, румяненький поросеночек! Так бы и съел тебя со сметаной и хренком.
Владимиру он посвятил эпиграмму, назвав ее «Другу» и поставив дату: «Сентябрь, 1870»:
На свете много есть друзей,Покрытых лестью мишуры,Владимир мой, душе твоейНе знать, что значит: обмани.
Четверостишие оказалось пророческим.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});