Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны) - Алексей Тарновицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусто в большой комнате группы разводки печатных схем, пусто и тихо, так что слышно, как урчат батареи отопления. Не переставая рыться в сумке, Анька бросает взгляд на часы. Двадцать пять минут одиннадцатого. Уже скоро. Скоро. Она прижимается животом к краю стола и чувствует, как краска ударяет ей в щеки. Боже, как хочется…
«Шш-ш! — одергивает себя Анька. — Потерпи еще полтора часа. Не так много…»
Руки мелькают перед глазами, бессмысленные суетливые руки; хвать за то, хвать за это… что ты ищешь, зачем? Забыли руки, другого им хочется, совсем другого. Хочется гладить, ласкать, медленно ползти по влажной шелковистой коже… царапать, сжимать, дрожать…
«Стоп! Стоп! — командует себе Анька. — Совсем сдурела! Прекрати!»
Она оглядывается на дверь, на «Приют убогого чухонца». Пусто везде. Пусто. Так, зачем мы здесь? Ах, да. Тушь. Зеркальце. Вот они. Анька поднимает к глазам зеркальце, смотрит на губы. Губы целуют. Их размазывают по груди, по животу; они трогают… Стоп!
Анька прячет зеркальце в карман, закрывает глаза, делает несколько глубоких вздохов. Зря Нинка сказала, что в маленькое зеркальце видно или бровь, или ресницы. Это смотря как смотреть. Вот она, Анька, только что видела всю себя, и не одну себя. Сколько на часах? Двадцать шесть минут одиннадцатого. Неужели прошла всего минута? Нет-нет, нельзя думать о часах, так совсем сбрендишь. Лучше заняться чем-нибудь другим, так и время пройдет. Анька подхватывается и бежит в курилку к девчонкам. Ждут ведь.
— Вот это, наверно, и есть счастье, мать, — бормочет она себе под нос в коридоре. — Настоящее, без дураков. Посмотреться в зеркальце и улететь черт знает куда…
Зато в курилке по-прежнему несчастье. Ирочка, всхлипывая и поминутно вытирая платочком текущий носик, рассказывает Маме-Нине о своей беде. Ее и в самом деле бросили. Бросили обидно, известив об этом по телефону, спокойным, прекрасно поставленным сценическим голосом.
— Понимаешь, Ниночка, он даже не стал со мной встречаться. Просто снял трубку и отменил. Как такси.
— Старый козел! — с чувством говорит Мама-Нина.
— Нет, он не козел, — слабо протестует Ирочка. — У него просто такой характер. Он великий актер. На него влияют роли. Может быть, он сейчас такую роль разучивает…
— Ага, конечно, разучивает, — вмешивается в разговор Анька. — Партию хорька в опере «Сказки репинского леса». Наплюй на него, Ируня. Плюнь и разотри. Да ты только посмотри на себя! Молодая, красивая, стильная. Зачем тебе этот восьмидесятилетний Хорь Козлович Скунс?
Ирочка горестно мотает головой:
— Он не восьмидесятилетний… Ему всего шестьдесят семь…
— Господи, шестьдесят семь! — всплескивает руками Мама-Нина. — Да это же счастье, что он тебя бросил! Анька, где тушь?
Тушь у Аньки местная, ленинградская — хорошая, но с крайне неудобной пластиковой щеточкой. Напыхтишься, пока накрасишься. Но в данный момент трудоемкость процесса только помогает делу, отвлекает Ирочку от обиды, от неприятных мыслей.
— Ой, — спохватывается Мама-Нина, — мне ж там нужно объявление сделать! И на Новый год еще не все сдали… Вы уж тут, девки, как-нибудь без меня, ладно?
Она по-матерински целует изогнувшуюся перед зеркалом Ирочку в редковолосое темечко.
— Ах! — восклицает та. — Зачем?! Ну вот, размазала!
— Ничего, снова намажешь, — спокойно парирует Нина. — Не жалей тушь, все равно не твоя, Соболевой.
Выходя из курилки, она незаметно крутит пальцем у виска и подмигивает Аньке: мол, не бросай эту дуру одну, мало ли что…
И вот подруги сидят вдвоем в пустой курилке, смолят болгарские сигаретки. Ирочка успокоилась; теперь она пребывает в апатии, образцово накрашенные глаза смотрят тускло, движения заторможены и неловки.
— Анька, знаешь, чего я хочу больше всего на свете? — говорит она, уставившись в сизый полумрак декабрьского полудня, клубящийся за верхней, незамазанной частью единственного окна.
— Ну?
— Я хочу быть тобой, — бесцветно, без интонации произносит Ирочка. — Я хочу быть Анной Денисовной Соболевой. Давай поменяемся?
— Не говори глупостей, мать. Чем тебе плохо быть собой? Посмотри: молодая, кра…
— …сивая, стильная… — так же вяло подхватывает Ирочка. — Такая семья, такой папа, такая квартира… Слышала я все это, знаю, не повторяй. Но я хочу быть Анькой. Пусть немолодой, пусть некрасивой, пусть не…
— Это я-то немолодая-некрасивая?! — с шутливым возмущением спрашивает Анька. — Ну, мать, ты говори-говори, да не заговаривайся.
Ирочка вяло отмахивается:
— Не надо, Ань. Ты ж понимаешь, о чем я.
— Нет! — сердито говорит Анька. — Нет, не понимаю. Ну, бросил он тебя, так что теперь, утопиться?
— Ага, тебе легко говорить… — Ирочка поворачивает к подруге бледное лицо с тусклыми апатичными глазами. — Тебя, наверно, и не бросали ни разу.
Анька быстро окидывает прошлое мысленным взором. Гм, верно. Ни разу. Странно, самой ей это как-то не приходило в голову.
— При чем тут это… — смущенно возражает она.
— Ну вот, я ж говорила, — констатирует Ирочка и снова переводит взгляд на окно. — Давай меняться. Я тебе все отдам, что у меня есть. Вот тебе папа мой нравится. Ты ему, кстати, тоже. Бери. Маму можешь мне оставить, так уж и быть. А хату бери, и шмотки, и все, что захочешь. А мне отдай это…
Ирочка делает неопределенное движение рукой и замолкает. Анька смотрит в направлении Ирочкиного взгляда. Перед ними пустая курилка, замазанное белилами окно, струпья краски на рассохшейся раме, батарея отопления внизу и коробочка с тушью на широком, старого образца подоконнике.
— Отдать это? «Это» что? — недоуменно переспрашивает Анька и, проследив за направлением Ирочкиного взгляда, высказывает осторожное предположение: — Тушь, что ли? Бери так, задаром. Все равно там уже мало осталось.
— Вот только придуриваться не надо, — откликается Ирочка. — Кому она нужна, твоя совковая тушь…
В ее прежде бесцветном голосе слышен слабый оттенок чувства, и это чувство — злость. Анька удовлетворенно кивает: на начальном этапе сгодится и это. Пусть лучше злость, чем апатия. Теперь надо развить успех.
— Знаешь что, мать, ты выбирай выражения, — замечает она с хорошо разыгранной обидой. — То я ей старуха и уродина, то ей тушь моя не нравится. А я за этой тушью, между прочим, полтора часа отстояла на Староневском. Аристократка нашлась, тоже мне. Не нравится — не ешь! Я, что ли, полкоробки оттуда вымазала? И тушь, кстати, не хуже твоей, французской. Щеточка дерьмо, а тушь классная. Вон как лежит — загляденье! Хотя с твоими-то длиннющими ресницами любая тушь сойдет, даже цыганская…
Ирочкины губы кривит слабая усмешка. Ага, сработало! Да и кто устоит против вовремя подсунутой лести? Действует в любом виде: и хитрым подкопом, и грубым тараном. Ирочка словно ненароком вспоминает про зажатое в руке зеркальце, поднимает его к глазам и внимательно изучает результат своих недавних косметических усилий. Ресницы и в самом деле получились обалденные.
— Ну, уж нет, подруга, цыганской не надо, — она косится на Аньку уже почти нормально, по-человечески. — От нее потом морда пятнами идет.
— Еще и лучше! — подмигивает Анька. — Ты же у нас пантера.
— Какая пантера? — улыбается Ирочка. — Морда в пятнах у леопарда.
— Ну ладно, леопардиха, тоже неплохо…
Подруги смеются.
— Нет, Анька, серьезно, — говорит Ирочка после паузы. — Как это у тебя получается с мужиками? Почему они к тебе так липнут? Колись, подруга, самое время.
Что ж, серьезно, так серьезно. Анька честно обдумывает ответ.
5
Разъезд «Свобода»
Анька честно обдумывает ответ, хотя думать на самом деле не о чем. Она точно помнит, когда это с ней случилось: на юге, в Евпатории, в августе 77-го. Павлику, свету очей, тогда было четыре с хвостиком. Хотя нет, если считать наличие хвостика болезнью, то только его и не хватало в многоцветном и разнообразном наборе Павликовых напастей: всем остальным мальчик либо уже переболел, либо готовился переболеть. Врачи глубокомысленно хмыкали и кивали на мрачное ленинградское небо за окнами кабинетов: сами посудите, гражданочка, разве можно вырастить здорового ребенка в таком не подходящем для нормальной человеческой жизни климате?
— Что же делать, доктор? — интересовалась гражданочка поначалу.
Поначалу — это еще до того, как осознала вопиющую бесполезность этого вопроса. Не обращаться же с жалобой к Петру Великому, основателю города? Из школьного курса литературы Анька помнила, что подобные жалобы плохо кончаются. Взять хоть ту книжную картинку с огромным Медным всадником, который гонит одинокую маленькую фигурку по пустой петербургской улице… бр-рр! Нет-нет, что называется, себе дороже. Что тогда? Уехать вообще? Но куда? На Волгу, к родителям Славы, в глушь, в Саратов? Но тогда и Аньке, и Славе пришлось бы бросать институт, не говоря о прочих сопутствующих неприятностях. Как же быть, доктор? Нет ли у науки какого-нибудь витаминного лекарства от питерской погоды?