Мейчен - Артур Мейчен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я признаю факт скорости и отрицаю самую малость. Я утверждаю, что возможность быстро добраться из Лондона до фабрик в Манчестере никак не влияет на человеческое счастье, и даже думаю, что если бы кому-нибудь пришло в голову честно подсчитать, сколько стоит наш экспресс и сколько мы платим за него, то получилась бы грандиозная разница — не меньше тысячи процентов в день. Ибо, поймите, суть в том, что в Манчестер — в современных условиях — вовсе не нужно ездить, наоборот, любой человек, если он не фанатик, с удовольствием заплатит, лишь бы не попасть в такое место, как Манчестер.
Ну, а теперь мы подошли к самому важному вопросу — о счастье, то есть о цивилизации. У церковников с этим вопросом нет никаких трудностей, потому что церковники не отрицают, что цель «современной цивилизации» — реальная цель, а не та, о которой иногда говорят вслух, прикрывая ею другие цели, — с точки зрения христианства, во всех смыслах не богоугодна. Ибо реальная цель сегодняшнего дня — телесный комфорт, удобства, удовольствия, максимум материальных благ.
Первым христианам, и это легко доказать, было невдомек, что счастья можно достигнуть таким способом. Очевидно, взгляды первых христиан были прямо противоположными тому, что общепринято в наше время. Не копить деньги, отказываться и даже презирать материальные блага и не беспокоиться о будущем считалось тогда за благо. Мне известно, что есть христиане, которые отвергают догмат относительно ничтожного значения материальных благ в христианской системе ценностей.
Как-то я побывал на лекции, где Magnificat* был превращен в своего рода социалистическую программу. Честно говоря, этого я не могу понять; ничего подобного нет в документах раннехристианской эпохи. Богатые, конечно же, у них тоже были не в чести, однако ни в одном документе я не нашел ни слова против умеренного благосостояния как пути к счастью. Несомненно, Парк-Лейн опасна для души, однако нет никаких указаний на то, что спасение души в Пекхеме.
Впрочем, это не самое важное. Я хочу доказать, что человек — не Просвещенный Хряк и что условий, обеспечивающих счастье Хряка, недостаточно для счастья человека. Итак, я упомянул социализм, но высказывал свое несогласие с его главным положительным тезисом, будто уравнивание всех в материальном плане сделает нас счастливее. Теперь я хочу опровергнуть его негативный тезис — утверждение, будто в современной цивилизации не только нет счастья, но, более того, есть лишь ужас, несчастье, уродство и деградация.
Я вызываю социалистов на свидетельское место в первую очередь потому, что мне с ними не по пути, и потому, что их уж никак не обвинишь в пристрастии к прошедшим временам, в дружелюбном отношении к тори, к религии, к реакции (как это называется) любого вида. Если бы я сказал, что знавал деревенского священника и землевладельца-тори, которые считали современную систему прогнившей и уродливой, то к таким свидетелям не было бы доверия. Однако никому и в голову не придет причислить, например. Шоу либо Уэллса* к священникам, помещикам или к подручным священников и помещиков, поэтому я считаю себя вправе процитировать их мнения о механизации и условиях современной жизни.
Насколько мне известно, именно мистер Уэллс живописует современное общество в образе человека, барахтающегося в ужасном болоте, всеми силами стремящегося вылезти из него, но погружающегося все глубже и глубже в вонючую жижу. Вот итог нашей «цивилизации» — то есть нашей теории, будто человек является Просвещенным Хряком, которому дай побольше машин, и он будет счастлив. Таким образом, вывод из социалистической теории — чем больше машин, тем больше счастья — вступает в прямое противоречие с Маколеем и статьями в ежедневных газетах.
Современному человеку совершенно незачем верить кому-то на слово, когда речь идет о несчастьях, ужасах, проклятьях нашего времени. Незачем обращаться к мистеру Уэллсу, это мы знаем и без него. Мы можем совершить поездку в Манчестер, посмотреть, что он собой представляет, и подивиться на людей, которые позволили увести себя на такой путь. Не знаю, сколько квадратных километров ужаса и уродства в этом городе, но когда я думаю о нем, его существование кажется мне невероятным.* Конечно же, в викторианскую эпоху мы привыкли не задумываться о подобных вещах; мы гордились нашими великими промышленными центрами; считали их приметами цивилизации, и такие страны, как Испанию, где нет или почти нет промышленных центров, называли нецивилизованными, устаревшими, несчастливыми. Мне не довелось видеть бой быков — жестокий спорт, — однако я с уверенностью заявляю, что испанский крестьянин со своей бедной хижиной, воскресной мессой, куском хлеба, кружкой вина, не имеющий ничего общего с химией, гораздо ближе к истинной цивилизации, чем ткач или металлург в Манчестере или Шеффилде, кстати, не представляющий, что существует выбор между судьбой рабочего и человека.
Мы припали все эти бесчисленные мали ужаса, радовались разделению труда на наших заводах и теперь пожинаем плоды — современный мануфактурный город ужасен, его пригороды еще ужаснее, промышленное рабское население — самое ужасное, что только может быть, из-за условий его существования, из-за ежедневной механической работы, в которой нет ни капли интереса, новизны, радости; ведь как раз из-за отсутствия хотя бы малой толики творчества люди быстро теряют человеческий облик, стремительно расстаются с differentia', с теми чертами, которые отличают их от бобра и пчелы.
1 Разность (лат.).
Я не настаиваю на том, что, пока богатство находится в руках единиц, большая часть рабочих бедствует, а некоторые едва ли не нищенствуют, и чем больше прибыли дает производство, тем беднее становятся рабочие, как утверждают их жены. Скажу лишь, что в системе, где все направлено на получение денег и материальных выгод, человек неизбежно лишается львиной доли заработанных им денег, а следовательно, нищает. Замечу, кстати, что это не главное, о чем я хотел сказать, ибо счастье, как я уже упоминал, существует независимо от материальных благ. Возможно — даже наверняка, — среди счастливых людей встречались такие бедняки, какими никогда не были рабочие Ланкашира или Йоркшира, да и среди миллионеров немало тех, кто во много раз несчастнее самого отверженного раба в Черной Стране.
В этом-то и заключена суть трагедии: бедные люди, превращающие себя в машины на десять-двенадцать часов рабочего времени, несомненно, полагают, будто, став богатыми, они сразу обрели бы счастье. Но мы то знаем, им ни на шаг не приблизиться к счастью, будь у них даже тысяча лет в запасе. Какой смысл искушать красноносого пьяницу7 ключом от погреба, в котором собраны лучшие вина Бордо? Даже если представить, что когда-то у него был вкус, за долгие годы потребления химической бурды вместо эля и ядовитого якобы виски он испарился без следа; для такого пропойцы самый благородный лафит — не более чем кислая водица.
Не буду долго рассуждать о счастье людей, превративших себя в бездумные машины, скажу лишь, что и на десять тысяч можно не найти одного счастливого. В этом суть: человек счастлив, когда делает то, что хочет делать; однако сие положение было очень давно опровергнуто Сократом.* Он сказал о том, что исполнение желания, qua желания, дарует блаженство: человек с чесоткой ощущает совершенное счастье, поскольку, страстно желая почесаться, он почесал себя, более того, делат это целый день.
Насколько мне помнится, Оскар Уайльд в своем «De Рго-f'undis» порицат зло эпохи Ренессанса* — уродство, к которому она неизбежно вела. Не могу с ним не согласиться. Полагаю, что Ренессанс имел в себе все семена смерти; несмотря на бесконечное техническое совершенство, замечательное знание анатомии, музыкальное искусство, чувство красоты в живописи, восторг перед классиками, который породил словно вышедших из могил мертвецов вместо юношей, восхищение (по крайней мере, в Англии) открытием того, что вульгарный язык может быть тончайшим инструментом прозы и поэзии, ощущение свободы после долгого пребывания в неволе, удивление перед заморскими землями, мечты о странном, в самом сердце Ренессанса уже таилась архитектура Гауэр-стрит, «поэзия» Поупа и имитаторов Поупа, жизнь, которую показывали Смолетт и Хогарт,* еще более худшая жизнь в будущем, музыка Стэйнера и Барнби, живопись — многих достойных людей.
Странно все-таки; однако Ренессанс, сделавший первые шаги, несомненно, с невероятным чувством освобождения и воли, с эйфорией человека, освободившегося от тяжелого груза, с твердым решением быть оригинальным, закончил в большинстве из своих искусств как подобострастный десяти-разрядный подражатель античности, мучающий мир архитектурными имитациями, которые всем надоели в шестом веке, утомляющий читателей нимфами и пастухами третьей-четвертой руки, тогда как уже существовали творения Вергилия и Горация.* Credite posteri', говорит Гораций, имея в виду какое-то из своих несообразных утверждений относительно фавнов и сатиров; и мы знаем, что потомство не верило в этих фавнов и что сам Гораций, если бы он в самом деле думал, будто видел фавна или сатира, отправился бы в Анти-сиру, куда ссылали сумасшедших.