Железная трава - Владимир Бахметьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В таких броднях любая топь под ногами не страшна! — расхваливал товар лавочник, прищелкивая для пущей убедительности пальцами.
За порогом лавки Сергей повстречал Филина. Урядник был, видимо, выпивши, обрюзгшее, в рыжей щетине, лицо его походило на распаренный свекольный бурак, а шмыгающие туда-сюда глазки напоминали мышат, почуявших добычу.
— Это что? — не здороваясь, ткнул урядник пальцем в бродни под мышкою Сергея: — На охоту собрался, господин хороший?..
Сергей брезгливо поморщился и готов уже был молча пройти мимо, но сдержал себя.
— Да, на охоту, а что надо? — процедил он сквозь зубы.
— Хо! — выдохнул Филин и залился смешком так, что брюхо его с серебряной часовой цепочкой на плисовом жилете затряслось, как в судорогах. — Ах, ты… несмышленыш, а еще образованный!.. Во-первых, — прохрипел он, делая ударение на «ы», — во-первых, каждый, вылезающий за поскотину, обязан докладаться по надзору мне… Во-вторых, должон ты по всем правилам устава первую же охотничью добычу поднести своему начальству, тоись господину уряднику… Понял?..
— Понял! — отрубил Сергей. — Но пойми и ты, благородие, что если люди будут устав твой соблюдать, то уставщику не миновать тюрьмы… за поборы! — окончил он выкриком и, отпихнув плечом с пути урядника, пошагал прочь.
Пока происходила эта перебранка, у лавки собрались зеваки, и среди них, на голову выше остальных, стоял бородатый Евсей, ссыльный аграрник.
— Правильно сказано! — подал бородач голос вслед удаляющемуся Сергею.
— А тебе чего надо?! — заорал Филин, шатнувшись к Евсею. — Да как ты смеешь, бугай! Да я тебя за решеткой сгною… Да я тебя…
Сергей, не оглядываясь, круто свернул за угол. Дома, выслушав постояльца о стычке его с урядником, хозяйка закачала головой.
— Ай-яй-яй… Зря ты, милый, задираешься! Не тронь — говорится — дерьмо, оно и не зловонит.
Не соглашаясь, видимо, с матерью, Алена рывком попнулась к ней, но мать не дала ей и слова вымолвить:
— Приткнись! Без тебя обойдется, доченька…
Вскоре Сергей забыл об уряднике, не обращал он внимания и на его посещения при обходе-проверке ссыльных.
Время текло, уже похрустывал под ногами в жухлых травах налет морозца, опадали последние листья осинок в палисадах при избах, и все реже, реже гомонили, резвясь, ребята у церквушки; зато еще назойливей звучал среди ранних сумерек призывный звон ее тенористого колокола.
По будням Сергей уходил на охоту в одиночку, а в праздники неизменно сопровождала его Алена. Возвращались они к вечеру, нагруженные добычею: были тут тетерева, белки, а то и пара, другая зайцев. Хозяйка усаживала охотников за стол, ставила перед ними попыхивающий паром самовар, объемистое блюдо с шаньгами.
Завязывался бойкий разговор. Начиналось с того, что охотники выкладывали свои таежные впечатления, делились своими удачами и оплошностями, причем нередко между ними завязывался спор, в котором один старался свою промашку в прицеле по дичи свалить на непредвиденный случай, а другой настаивал на невыдержанности стрелка. Затем как-то само собою выходило так, что от охоты постоялец уводил собеседников к иным, большим темам. Особенно внимательно выслушивались его рассказы о московских событиях пятого года, при этом в глазах Алены было столько взволнованной настороженности, что казалось, будто тот или другой исход в рассказе москвича о том или ином случае прямо касался ее, Алены… И это трогало Сергея: недаром, значит, просиживал он с нею часы над книгою.
Начали они с поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо», и — удивительно! — кое-что отсюда Алена вызубрила наизусть. Вообще ученицей оказалась она прилежной и сметливой. К тому же, убедившись в чем-либо, она готова была защищать добытую правду всеми силами, даже если противником ее оказывалась мать.
Так, особо крепко спорила она с матерью, когда та однажды вздумала, ссылаясь на сказы родного деда, утверждать, будто и среди бар попадаются добрые да отзывчивые… «Все они одним миром мазаны, баре!» — голосисто восклицала Алена в ответ на доводы матери. Примирил их тогда Сергей. Он сказал, что дело не в добрых и злых барах, а в самом барстве, в существовании той страшной несправедливости, когда тридцать тысяч помещиков заграбастали под себя столько земли, сколько ее у пятидесяти миллионов крестьянских душ. И при этом лучшие-то земли еще при обманном освобождении крестьян из крепостной зависимости оказались у них же, у бар!.. Дослушав его, Алена победно вскинула глаза на мать, а та, покряхтывая, обратилась неожиданно памятью к жалобам тутошних мужиков-ссыльных: аренда земельного лоскутка у помещика за отработки на его пашне; займы по весне зерна в посев у кулачья с оплатой втридорога; староста, волокущий со двора последнего телка за недоимки; земский начальник с тюрьмой, нагайкою… «Оттого-то, мамка, и поднялись бунтом деревни!» — вставила свое слово Алена. «Верно, поднялись, доченька, поднялись… — уже по-другому, мягко отозвалась мать. — И у нас, в сибирской сторонушке, бунтил народ, да еще как! А только, — со вздохом договорила она, — плетью-то, видно, обуха не перешибешь…» — «Плетью это — да! — опять вмешался тут Сергей. — А под обушком всенародным и державный обушок не выдержит…» И, загораясь, добавил: «Еще вернется, Дарья Акимовна, обязательно вернется пятый год!..»
Это было то самое, что слышал он когда-то в Бутырской тюрьме от рабочего-прохоровца.
«Вернется! — повторил выкриком. — И тогда-то будет у мужичка земля… Да, да! Отберет ее, матушку, народ и у царя, первого помещика на Руси, и у церквей с монастырями, а наипаче — у помещиков!..»
IVС первым снегом перебрался Сергей в зимовье, и случалось — по целой неделе не заглядывал он в село, оставаясь в тайге один на один с Танышем, стражем своим и помощником на охоте.
Зима держалась снежною и тихою, медвежачьей. На солнце морозило так, что потрескивали бревна зимовья, а по ночам загорались большие, в кулак, звезды, и походили они на осколки льда, а чистое небо — на безбрежное ледяное поле.
Охота выдалась дюжая. Кулемы забивало косачами, а плашки то и дело хлопали под егозливыми белками. Всюду по снежному насту — узоры звериных лап: живая грамота дремучего таежного мира.
Тайга затягивала, умыкала, пленяла Сергея. Днем — погоня на лыжах, буйная радость при встречах с сохатым, жадные петли по снегу в поисках выказавшей себя обапол лисы… Буйный, гремучий и жаркий на морозе труд! А ночью сон, крепкий, как брага.
Но были и прорывы в этом состоянии бездумного покоя. Вдруг он просыпался среди ночи. Под нависшим потолком зимовья становилось нестерпимо душно. Он сбрасывал с себя одеяло, вытягивался струною, кошемка жгла тело, сердце стучало, припрыгивало.
Там, где-то за тысячу верст, полыхает зарницей жизнь, а тут беспросветные будни, глухомань, обрывки раз в месяц газет в наморднике цензуры… И не было вовсе писем, если не считать коротеньких, на бланке денежного перевода, уведомлений отца о том, что жив он, здоров, чего и ему, дорогому сыну, желает. Продолжала отмалчиваться и Тоня Игнатова.
Острая жалость к себе наполняла сердце Сергея, и опять выползала мысль о бегстве, но это уже не радовало, не утешало, а еще пуще разжигало тревогу и озлобление против своей беспомощности.
Отвести бы с кем-либо душу в беседе, посоветоваться, услышать слово утешения… Какое счастье иметь друзей, которые приняли бы на себя долю житейской тяжести товарища и понесли бы ее, эту тяжесть, вместе с ним!
Но… где тот, кто выслушает Сергея, поймет его и поможет ему?
И вновь перебирал он в памяти всех, кого знал из ссыльных Тогорья… Леонтьев, счетовод, то ли энесовец, то ли эсер, а вернее всего просто обыватель, запродавшийся походя лавочнику! Диомид, одесский портовик-грузчик, подавленный своим несчастьем и в несчастье переживающий действительность, как переживал бы ее темный анархист.
Не легче было Сергею и при встречах с двумя другими товарищами. Типографский рабочий из Орла, Иншаков, примыкая к меньшевикам-ликвидаторам, упрямо, с пеной у рта, защищал идею повсеместной борьбы за легальные марксистские общества рабочих: только-де через открытые политические организации пролетариат сможет добиться широкой демократизации государственного строя.
Юркий, напористо крикливый человек этот мог, ввязавшись в спор, стоять на своем вопреки любым доводам противника. Ни в чем не сходясь с ним, Сергеем, дружил он со своим одноквартирником Прониным, земским дорожным техником, сочувствующим отзовистам-ультиматистам… И вот, прислушиваясь к тому и другому, Сергей не раз с горечью убеждался, что в конечном счете рассуждения обоих сводились к ликвидации партии: Иншаков — отрицая необходимость связи рабочих масс с нелегальной партией, техник Пронин — лишая партию связи с легальными организациями и отрывая ее, таким образом, от масс.