Горюч-камень - Авенир Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Приедет хозяин, все обойдется.
Надежда теплится угольком лучинки, а дни тянутся трудные, долгие. Сирину это на руку: бойко торгует он гробами, ибо кабак этому способствует, а дорога на кладбище самая тореная. И всякий раз, когда в церковке уныло позванивают по покойнику, Моисей тоскливо думает об Еремке и Тихоне. В такие минуты даже Марье лучше не подходить к нему.
Не помогли и первые ростепели. Сложенная из живого дерева, казарма за зиму смерзлась и теперь потекла. На заре Моисей слушал шорох водяных струек, ужами скользящих по стенкам. Мягко выстругивали свои «корк-корок-корк» черные вороны: воронихи садились на яйца. Улетели с верещанием в пробуждающийся лес хлопотливые сороки. Как-то ночью Моисей уловил легкий треск, доносящийся от леса. Боясь потревожить Марью, обул сапоги, накинул на плечи полушубок, вышел. Луна была задернута легким туманцем. Предутренняя сырость обласкала лицо. Проваливаясь в хрусткий снег, Моисей добрался до близкой опушки. Там вытягивались из могутных сугробов голые ветки вербы. Сейчас они казались гуще, выше. Словно маленькие пуховые исподки-варежки, топырились на них цветы. На сломе из веток вытекал сок.
Когда Моисей вернулся, в казарме никто не спал. Десятки рук потянулись к нему, гладили желтоватые пушистые комочки. Марья убрала вербою иконы, привешенные в углу казармы, свободном от нар.
— Надо унести Ваське и Федору, — сказал Данила. Мужики и бабы с вербою в руках двинулись к лазаревскому особняку. Из соседних казарм выскакивали заспанные люди, пристраивались в хвост. Моисей шел впереди остальных, рядом с Данилой. В руках у обоих шуршали охапки цветущих веток. На душе было светло, будто эти мягкие беспомощные комочки согревали ее.
«Только бы допустили, только бы допустили, — думал Моисей. — В подземелье-то узникам будет полегче».
Из ворот в сопровождении стражников выбежал Дрынов.
— Сто-ой! — протяжно выкрикнул он, взмахнув своей единственной рукою. — Куда прете?
— Вербы несем, — сказал Данила, снимая шапку.
— Заворачивай лапти!
— Да ты не свирепей. Люди ведь…
— Молчать! — Дрынов размахнулся и ударил Данилу плетью по голове.
Данила ахнул, пошатнулся. Моисей, Кондратий и Еким бросились к приказчику, схватили за руку. Толпа придвинулась, гулко зароптала. Из ворот появился Ипанов, он тащил упирающегося Тимоху Сирина и кричал:
— Братцы, погодите, братцы! Это он виноват!
— Каюсь, оклеветал, — бухнулся на колени Тимоха, стал мести бороденкою снег.
Удивленные мужики выпустили Дрынова. Чертыхаясь и грозя кулаком, он сбежал за спины стражников. Толпа окружила Ипанова и Тимоху. Моисей видел, как хитро помаргивают глаза Тимохи, как жалко дергается его бороденка. Под ногами кабатчика хрустели ветки, оброненные Данилой.
— Не казни, Яков Дмитрич, бес попутал, — топча вербу, плакал Тимоха. — За бабу свою…
— Разойдись, разойдись! — тоненько покрикивал Гиль, прокладывая в толпе дорогу. Мужики и бабы полами тулупов и армяков прикрывали от него белые хрупкие пушинки.
— В чем дело? — строго спросил Гиль. От него попахивало спиртным.
— Тимошка Сирин оклеветал Ваську Спиридонова и Федьку Лозового, назвав их бунтовщиками, — негромко пояснил Ипанов. — По его навету томятся неповинные христиане в подвале. Света божьего не видят.
— Брешет Ипанов. Он с ними в одно глядит! — вскинулся Дрынов, притопнув сапогом, сплюнул в снег.
— Брешут псы, — не повышая голоса, сказал Ипанов. — А тебя за самовольство да надругательство над полезными заводу и хозяину людьми господин наш не приветит.
— Выпустить мушиков? — испуганно оглядывая темную толпу, спросил Гиль.
— Вернее будет. По-божески, — кивнул головою Ипанов.
— Хозяин будет разбираться, — сказал Гиль и велел Тимохе отправляться по своим делам и впредь не клеветать.
Мрачный Дрынов загремел связкой ключей. Тимоха подмигнул ему, быстренько засеменил к кабаку.
— Эх, выдали бы нам этого кровохлеба! — закричали в толпе.
Из ворот, пошатываясь, вышли Васька и Федор. Лица их были набрякшими, серыми, бороды свалялись. Мужики обступили обоих, Моисей протянул охапку веток. Черные глаза Федора повлажнели, он обнял худые плечи рудознатца, отвернулся.
«Оборотист и умен Ипанов, — думал Моисей, подходя со всеми к казарме. — В самое время Тимоху вытащил. А то была бы нам всем каторга…».
Моисей угадал верно. Увидев толпу, Ипанов бросился в кабак, поднял Сирина с постели:
— Если не хочешь, чтобы твое паскудное заведение по бревнышкам раскатали, покайся в предательстве.
Натягивая штаны, Тимоха испуганно хныкал:
— Гиль-то что со мной сделает, Гиль-то!
— Не посмеет. А я приказываю тебе.
— Иди! — крикнула из-за печи Лукерья. — Бороду выну!
Тимоха, всхлипывая, кружился у порога. Внезапно он выпрямился, брызгая слюной, пошел на Ипанова:
— Я тебе не подневольный, не крепостной! Выкупился! Сам выкупился! А ты раб, раб! Не рабу повелевать вольными!
— За шкуру свою дрожишь, — сдерживаясь, сказал Ипанов. — А из-за тебя сейчас бунт откроется. И высунешь ты свой вольный язык, когда на воротах повиснешь.
Он пожал плечами, направился к двери.
— Спасай, Яков Дмитрич. По гроб верно служить буду, — засуетился Тимоха, забежал перед ним.
— Идем, говорю, к народу. Ежели ты честным раскаянием погасишь бунт, хозяин тебя вознаградит. Да пояс надень, глядеть мерзко…
Моисей пожалел Якова Дмитриевича. Попал Ипанов в пустой пласт: не мужик, да и не барин. Холопа рядом с ним не посадишь — от овчинного духу Яков Дмитриевич давненько поотвык. А барин все в нем крепостного видит. Вот и поживи тут, поболтайся! После того как Пугач настращал заводчиков, завели они себе солдат, обрядили в мундиры, выписали офицеров, а с другого боку оградились вот такими бедолагами, поманили их обещаньями, оторвали от корней.
2Васька и Федор теперь никуда от своих не отлучались. Несколько раз прибегал посланный Лукерьей мальчишка, но Васька гнал его в три шеи. Данила осунулся, помрачнел, долго на голове его не затягивался рубец. Бабка Косыха приложила к нему тряпку с золой, парню полегчало. Работали все той же артелью. Ипанов говорил: как только пообсохнет земля, надо насыпать плотину. Уж готовы были длинные сваи, из Чермоза привезены тяжелые чугунные бабы. В лесу натесали широких плах, сложили поодаль от берега, чтобы не снесло половодьем. Плотники сбивали тачки об одном колесе, ковали ладили новые лопаты, кирки, заступы, ломы, гнули крючья.
От перезвона в кузнях Кондратия охватила немочь. Он нюхал потяжелевший воздух, брал в широкую, как лодка, ладонь комышки вырытой из котлована земли, вздыхал: пахать скоро. Мужики тоже вздыхали. Знали они, что женки тайком приглядывают вырубки, берут в долг у целовальника да в магазейнах семена. Говорила Марья Моисею, что неплохо бы разбить огородик, луку, редьки да огурцов посадить. Моисей отмалчивался. Он опасался, что Лазарев не дозволит занимать землю, на которой быть заводу. Марья и не ждала ответа, просто крохотная вера, как вербный цветок, проклюнулась в душе и не отмирала. Еким смастерил Марье ящик, она нагребла туда земли, посадила моченого гороху, поставила поближе к печке. Моисей и Еким что ни день поглядывали на землю, но пока она не оживала.
И, как эта загубленная морозами земля, не оживал Данила. Все мрачнее, все молчаливее становился прежний певун, все чаще по вечерам уходил в лес, возвращался поздно, падал на постель, замирал. Однажды Моисей слышал, будто в лесу кто-то поет. Слов не разберешь, может, их и вовсе нет, только человечий голос дрожит высоко, жалобится. Марья тоже услышала, заплакала. Моисей хлопнул дверью, вышел. На старой липе, торчавшей неподалеку от лазаревских хоромов, копошились черные птицы, наперебой кричали, словно делили золото, тяжело взлетали, отламывали крепкими клювами сухие ветки. Моисей вспомнил, как важно, по-хозяйски, бродили они по дымной пашне следом за сохою, поглядывая вороватым блестящим глазком на потную Буланку. Отец не велел их прогонять, говорил, что шустрая птица ловит дикого червя, чтобы вольготнее дышалось в земле корням.
Моисей вернулся в казарму, глухо сказал:
— Прилетели.
Кондратий крякнул, выбежал на улицу, за ним потянулись другие. Хлеборобы слушали пробуждающиеся голоса земли, в отчаянном бессилье опустив к ней натруженные руки.
А голосов этих с каждым днем становилось все больше. Моисей вбирал их в себя встревоженно и радостно, будто впервые после долгой глухоты. Заверещали, засвистели пестрые дразнилки-скворцы, заструились лесными родинками первые жаворонки. На отошедших в тепле косогорах запрыгали пигалицы, их серо-зеленые крылышки с шелестом рассекали воздух.
Ноздреватые, как пчелиные соты, сугробы нехотя оседали, ахали, выдавливая тоненькие змейки воды. Змейки сливались, вились светлыми жгутиками, мчались к реке. По Каме, наверное, уже шел лед, а здесь он только отцеплялся от берегов, пятясь перед нетерпеливою водой. Натоптанные за зиму тропинки держались на его темной бугристой спине, как рубцы старых ран. У воды уже попрыгивали белые трясогузки, клювиками ломали лед.