Кто против нас? - Андрей Новиков-Ланской
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То есть как это видел? — недоумевал Гедройц.
— Да вот так просто и видел. Нас тогда несколько человек всего было, мы во время битвы тайный ход сквозь курган делали. Подо всей, понимаешь ли, центральной частью города тянулись старые царицынские катакомбы. Мы искали то ответвление, которое ближе всего к кургану подходит, чтобы оттуда начать копать выход на курган. Да только не было этого ответвления. Однажды мы бродили по катакомбам у самой поверхности, и снаряд немецкий попал в это место. Ну, ребят моих засыпало там заживо, а меня, понимаешь ли, отрезало от основного коридора, я пытался наверх вылезти — там каменные плиты, а я уже задыхаюсь.
Стал копать наобум, вдруг что-то металлическое сбоку, похожее на дверь, я проём очистил, долго потом мучился с этой дверью. И наконец она поддалась. Смотрю внутрь — свечи горят. Думаю: немцы тут или наши? А там никого, пусто. Захожу туда, гляжу — иконы вроде как христианские стоят. Потом вдруг слышу голос, как будто женский, немолодой. Прислушался: по-русски вслух молится. Потом — шаги, я отпрянул, гляжу в щель: пожилая монахиня входит, крестится, понимаешь ли, иконам. Потом уходит, я тихонько за ней следую, она мне дорогу освещает. Мы долго идем — там, оказывается, продолжение катакомб, но тайное, об этом проходе мы ничего не знали. Смотрю: стены уже не земляные, а каменные, и рисунки на них непонятные, знаки всякие. Какие-то доски — я сначала подумал, что тоже иконы, потом оказалось, что нет, не похоже: лица нечеловеческие и нимбы странные вокруг головы, словно шары. На полу стопки золотистых пластинок с рисунками и повторяющимися знаками, будто алфавит.
Монахиня всё дальше идет и входит в комнату, широкую внизу и узкую вверху, сделанную как пирамида. А в центре стоит чаша, и темная жидкость в ней колеблется. И неподалеку советский солдат лежит, весь в крови, израненный. А монахиня над ним причитает, крестит его, шепчет что-то на ухо. Потом он закашлялся кровью, она поднесла ко рту его чашу. Я так и не понял, он отпил из нее или, наоборот, она его кровь в ту чашу собрала. И запах пошел очень сильный, пряный, удушающий. У меня тогда голова закружилась, я упал. А очнулся уже в госпитале, за Волгой, и никто, понимаешь ли, не мог мне объяснить, как я там очутился с сотрясением мозга. Сказали, что привезли меня вместе с остальными ранеными на кургане…
Гедройц слушал Владимира Ильича, наблюдая за тем, как безумие наполняет и взгляд, и речь этого человека. Он словно был одержим случившимся с ним полвека назад происшествием. Директор тем временем продолжал:
— Я всю свою жизнь послевоенную про эту чашу думал. И во сне она мне всё время снится. А как вышел в отставку, оказалось, что есть, понимаешь ли, вакансия заведующего военным архивом при музее. Никто там работать не хотел: зарплата небольшая, коммерции никакой не организовать. А у меня ведь совсем другой интерес был. Я-то решил через музей, через архив как можно больше разузнать про то, что я видел тогда в катакомбах, проникнуть туда снова, может быть. Несколько лет проработал в архиве, и вот уж с пару годков как назначили меня, понимаешь ли, директором всего музея…
История Владимира Ильича шокировала Гедройца, однако он чувствовал, что что-то не так. Беспокоило то, что директор не торопился развязать его. А ведь он должен бы понимать, что это больно, что всё тело затекло. Однако просить об освобождении Гедройц почему-то не решался. Что-то нездоровое появилось во взгляде директора, что немного пугало его.
— Так удалось вам спуститься в катакомбы ещё раз? — спросил Андрей.
— Нет. Держит меня что-то, не пускает туда. Мне, когда Дитрих про эту чашу рассказал, что это такое на самом деле, что столько, понимаешь ли, людей за всю историю погибло, страшно туда идти стало. Я понял: всякий, кто к этой чаше сам хочет прикоснуться, неминуемо гибнет. Наверное, только та женщина в чёрных одеждах и могла быть с ней рядом. Вот и Дитрих хотел завладеть чашей, а я не мог позволить ему сделать это… Эта чаша убила его моими руками… Я его туда не пустил. Я никого туда не пускаю…
С Владимиром Ильичём, директором музея, продолжалась странная метаморфоза. Он изменился в лице: побледнел, левое веко задёргалось, а взгляд совершенно онемел. «Да он совсем безумен, — с ужасом подумал Гедройц. — Он и сам говорит, что контуженный. Вот как оно проявилось, когда сильно разволновался!» Глазные яблоки директора бешено завращались, его перекосило, он стал шептать:
— Если кто захочет добраться до чаши, то я не позволю ему… Я ведь её страж… Я никого не подпущу к кургану… Все вы против нас с чашей… — монотонно, словно в бреду, повторял он.
Гедройц не на шутку перепугался, услышав и увидев это сумасшедшее зрелище. Директор стал гнуть свою шею набок, влево. На лице дёргались теперь не только веки, но и щека, и морщины на лбу. Он повторял сдавленным голосом:
— Я вас всех остановлю… Я и тебя не допущу туда…
Директор потянулся к столу, где оставался револьвер, взял его слабеющей кистью и, шатаясь, подошел к лежащему в путах Гедройцу, начал угрожающе трясти оружием перед лицом Андрея. Тот закричал:
— Владимир Ильич, да что вы делаете! Не нужна мне эта чаша! Развяжите меня, я вам обещаю, что тут же уеду из города, никто ничего не узнает. Да и подумайте сами, не поверит мне никто про чашу Грааля, даже если б и рассказал я кому.
Казалось, директор совсем не слышит его. Дуло револьвера было у самой головы Гедройца, но внезапно тело директора неестественно перекосилось, скрючилось, откинулось назад. Он упал на пол, стал биться в конвульсиях, изо рта пошла пена. Гедройц понял, что с директором случился припадок, и теперь, наблюдая за ним, Андрей с напряжением ждал, когда тот выронит револьвер, потому что смертоносное оружие по-прежнему болталось в дёргающейся руке. Потом рука ослабла, директор остался лежать без сознания, и тогда только Гедройц немного успокоился.
«Эх, дотянуться бы до револьвера», — подумал он. Нет, никак не получалось у него — отдельной верёвкой он был привязан к какому-то крюку в стене. Но, пытаясь дотянуться, он почувствовал под локтем что-то острое и твердое. У Гедройца от радости перехватило дыхание — он понял, что это его нож, который выронил подстреленный директором Дитрих Дитц. Теперь нужно было перерезать верёвки, и Андрей осторожно перевернулся на бок, стал мелкими суетливыми движениями водить верёвку, связывавшую запястья, по лезвию ножа. «Какая удача, что браконьер Миша заточил его», — подумал Гедройц. Вдруг сзади раздался голос директора, Андрей вздрогнул, обернулся — нет, слава богу, тот всё ещё в беспамятстве и теперь просто бредит.
Вскоре Гедройц освободил руки, а потом и весь распутался. Растёр суставы, подошёл к бесчувственному директору, взял револьвер, нашёл свой портфель, прихватил в сенях какой-то пиджак, застегнулся, чтобы скрыть кровь на рубашке, и поспешил прочь. Дом стоял на отшибе, и Гедройц пошёл по единственной дороге, ведущей от дома. Вскоре он оказался у небольшого посёлка и решил обойти его стороной, дабы не привлекать к себе внимания, ведь в доме остался лежать по крайней мере один труп. Директор сумасшедший, и неизвестно, сколько ещё он случайных людей заподозрил в покушении на сокровища кургана.
Спустя некоторое время, следуя всё по той же просёлочной дороге, он вышел к границе города, где и поймал машину. А через четверть часа он был уже в своём номере, приводил себя в порядок. Теперь оставалось одно — поскорее собрать вещи и уехать отсюда. После такого счастливого избавления Гедройца меньше всего привлекала перспектива стать нелепой жертвой безумца. Бог с ним, с курганом. Всё, что Гедройц хотел узнать, было теперь ему известно.
Он стал разбирать свои скромные пожитки, и взгляд его упал на старинную книгу, приобретённую у нищей старухи. Гедройц внимательно рассмотрел её. Ему в целом нравилась старая орфография. Шрифт, однако, был тяжёл для чтения, излишне витиеват. Золотое тиснение на обложке совсем стёрлось, но на титульном листе он прочитал название: «Откровение Святого Иоанна Богослова, или Апокалипсис». Гедройц словно позабыл о своих намерениях и срочных планах. Он не отрываясь читал древние пророчества, присоединялся к таинственным прозрениям Палестины. Он, разумеется, видел этот текст и раньше, но теперь всё воспринималось им иначе. И здесь, на месте Сталинградской битвы, по-новому читались слова о последней битве Армагеддона, где Дьявол с Богом борется.
Впечатления, размышления, воспоминания переполняли его. Он восстанавливал в памяти картины последних дней, свои страхи и свои чудесные избавления. К этим переживаниям присоединялись образы так по-разному страдавших людей, но своим страданием соединенных в душе Гедройца: и несчастная бабушка с собакой, и ложно утешенный старик учитель, и утративший покой Николай из Петербурга, и обиженная им девушка, покончившая вчера с собой. Душа Гедройца была истончена, интенсивность испытанного им за последние дни нервного напряжения достигала предела.