Концерт. Путешествие в Триест - Хартмут Ланге
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, конечно, — согласился Левански.
Провожая гостя до двери, Либерман довольно настойчиво поинтересовался, над каким произведением молодой музыкант работает сейчас и не подойдет ли для готовящегося концерта Старая филармония. Левански уже стоял на тротуаре и не был готов отвечать на подобные вопросы, однако ему пришлось проявить терпение.
— Ни о чем не беспокойтесь, — ответил он, пожалуй чересчур резко. — Сейчас я намерен накопить опыт, необходимый для исполнения поздних произведений Бетховена.
Левански успел перейти улицу, а Либерман все еще стоял в дверном проеме, по-видимому тревожась, что молодой человек пошел не по Вильгельмштрассе, а через кусты по открытому полю.
Небо было ясным, и, если посмотреть в сторону Фосштрассе, можно было отчетливо разглядеть особняк фрау Альтеншуль, а дальше чуть ли не до Бельвюштрассе один за другим раскинулись парки, и Либерман очень удивился, что раньше не замечал на их территории множества великолепных построек. Или их отстроили заново с тех пор, как фрау Альтеншуль решила навсегда поселиться в этом районе?
Западнее, где высокая кирпичная стена преграждала доступ в Тиргартен, навстречу Левански бесцеремонно пронеслась бронированная машина с зажженными дальними фарами, и ему даже пришлось прижаться к краю пешеходной дорожки. Неожиданно для себя молодой человек оказался перед тем самым холмом с нереальными и пугающими очертаниями и поразился, каким образом это странное образование могло оказаться посреди расчищенной под застройку ровной площади. На влажной земле не было ни травинки, отчего создавалось впечатление, что холм возник недавно.
Левански не на шутку перепугался, когда бронемашина, очевидно, одна из тех, что патрулировали город, неожиданно изменила направление и подъехала к земляному холму. К счастью, фары освещали лишь каменную стену, но Левански на всякий случай предпочел отойти на несколько шагов в темноту.
Машина остановилась, из нее вышли вооруженные люди и осветили холм карманными фонариками, как будто заметили что-то подозрительное. Левански видел, как поблескивали их каски, и понял, что они избегали подходить к полуразрушенному входу, где он стоял. Всего в каких-то трех шагах от него они выписывали лучами фонариков большие круги, и Левански показалось, будто он стоит между увенчанными фризом мраморными колоннами, но они почему-то были мокрыми и в известке. Так что не сразу и сообразил, в самом ли деле это колонны, или ему только померещилось.
После того как солдаты снова погрузились в бронемашину, завели мотор и укатили прочь, Левански обнаружил вокруг себя только землю и осколки замшелых кирпичей, но затылком ощущал что-то вроде тепла, он чуял, что где-то тут разверзлась бездна, и когда до него долетел слабый ветерок с северо-запада от Бранденбургских ворот, ему опять почудилось, что под развалинами каменного сооружения он слышит не то шепот, не то слабый гул. Прошло немало времени, прежде чем он смог освободиться от притягивающей силы земляного холма и отойти на безопасное расстояние.
Ступив под высокие кроны деревьев на Бельвюштрассе и еще раз оглянувшись на прямоугольную площадь, пустынную и непривлекательную в тусклом свете городских ламп, он терялся в догадках, отчего эта короткая прогулка и вынужденная задержка около земляной кучи так его взволновали.
11
На дворе был март. Левански заявил следующий концерт на середину апреля. Его опасения, что без должной концентрации он без толку промучается за роялем, объяснялись главным образом неуверенностью в себе, но он ошибался. В последние недели он не знал ни сна, ни отдыха и потому решил забыть про все обременительные, но необязательные встречи и следовать одним мгновенным побуждениям. Фрау Альтеншуль, которая стала последней, кого он перестал навещать, ради успокоения совести он написал:
«Сижу днями и ночами за роялем, а так как я живу неподалеку от того самого озера, которое однажды меня обворожило своей угрюмостью и бездонностью, то по-прежнему хожу туда гулять и настраиваюсь на позднего Бетховена».
И вот что странно: вариации ми-мажорной сонаты давались ему теперь легко, по крайней мере он был уверен, что характерные трели у него получатся, если довериться мгновенной интуиции, раскрепоститься, поддаться захватывающему восторгу музыкальной темы Воскресения, и, пока он пролистывал Missa solemnis и пропевал вслух партии отдельных инструментов, от него незаметно ушло то мрачное настроение, которое осталось после разговора с Шульце-Бетманом, в частности, после его утверждения, что необходимо ощутить тоску от долгой жизни, прежде чем пытаться понять сложные вещи и тем более выразить их в музыке или в каком-либо другом виде искусства.
«Эх, если бы я продолжал жить, — сетовал он, — и если бы не эта музыка вечной жизни! Разве я не вправе как любой другой испытать полноту жизни во всех ее чудных проявлениях!»
Весна наступила внезапно, в одну ночь, подарив Левански твердое убеждение, что ему позволено уподобиться природе с ее силой, не ведающей сомнений и колебаний, превращавшей мир в зеленый цветущий сад, а поскольку он сбросил собственную оболочку, теперь его манило лишь существенное в вещах и явлениях — к примеру, одного взгляда на каштаны перед его окнами было достаточно, чтобы еще долго пребывать в благодушном настроении.
«Окончательной смерти нет, — размышлял он, — ведь я чувствую, как все вокруг обновляется; едва угаснув, глянь, снова начинает дышать. Так кто же помешает моей душе выбрать ту единственную форму, которая ей подходит? Я пианист — пускай, пианист! Так я и покажу всему свету, явлюсь ему именно в том качестве, в каком оказался некоторым неугоден!»
В сильном возбуждении, особенно в те минуты, когда ему казалось, что мастерство достижимо не только путем бесконечного изнуряющего повторения, он обычно выходил в сад и упивался дурманящим запахом цветущего жасмина. Сиреневые кусты он обломал еще раньше и поставил пахучие ветки в ту же вазу, где раньше засыхали аралии, безнадежно увядший вид которых стал ему более невыносим.
Но странно: на смену душевному подъему пришли долгие часы сомнений в неожиданно появившейся у него и все возраставшей интуиции. Молодой человек поймал себя на мысли, что в предвкушении радости выступления его более всего заботит не признание у той публики, которая соберется в Старой филармонии, что казалось бы само собой разумеющимся, а непременное желание сыграть перед другими, более требовательными слушателями. Эти — тут ему припомнилось последнее замечание Шульце-Бетмана — ждут большего, чем простой виртуозности. А таковыми могут быть — и он представил их себе с отвращением — только предполагаемые люди, находившиеся под земляным холмом, что вырос по соседству с Вильгельмштрассе. Для этих его выступление столь же желанно, как и само освобождение. И он сгоряча стал упрекать себя в малодушии.
«Как могут вероломно казненные евреи искать соседства со своими палачами! — думал он. — И не те ли, кто стрелял ему в затылок, стараниями фрау Альтеншуль оказались в счастливчиках: сперва они насладились убийством, а теперь вдобавок смогут посмотреть, как их жертва играет на рояле?! Не лучше ли на веки вечные упокоиться в безмолвной могиле, чем давать концерты на месте злодеяния!?» Левански решил во что бы то ни стало заявить собратьям по судьбе, что человек не отвечает за то, что с ним произошло в жизни, но разве не справедливо будет обвинить в подлости и отсутствии достоинства тех, кто, умерев, не прочь погулять по паркам, может быть, по костям присыпанных землей братьев и сестер в городе, который, по правде говоря, следовало бы назвать лобным местом, кто восстанавливает разграбленные особняки, будь они трижды оторванной от их сердца собственностью, и притом еще устраивают празднества?!
Левански закрыл крышку рояля и решил никогда больше к нему не притрагиваться, коль тщеславие — да, он относил это к тщеславию — разжигало в нем дерзкие желания, подобные жажде публичных выступлений, к тому же он не мог с уверенностью утверждать, что его столь неожиданно обретенное мастерство не было вызвано все той же гнусной причиной.
В таком смятенном расположении духа, с тяжелым сердцем, он вновь оказался на берегу озера, где среди ситника и камыша надеялся забыть обо всех желаниях, переживаниях и ощущениях, накопившихся за последние месяцы его пребывания в Берлине.
«Неужто ты не заметил, — взывал он с горечью к самому себе, — что попал в яму со змеями?! Чем еще раз столкнуться с тем типом, лучше стать тенью, во что они меня, собственно, и превратили!» И пока он обходил озеро, понял, как же ему хочется покоя, полной безучастности ко всему и абсолютной независимости от людей и от обстоятельств. Только так, растворясь в безличной природе, полагал он обрести удовлетворение на долгие-долгие годы.