Квадратное колесо Фортуны - Андрей Глухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, мама, Витя приехал!
Вышла Алевтина, свежая, загорелая, с полуулыбкой-полугримасой на дрожащих губах. Она медленно, по старушечьи, подошла к Витьке, прижала его голову к своей пышной груди и простонала:
— Крепись, Витюша, нет больше нашей Лизоньки, позавчера девять дней было.
Витька не заплакал, не закричал и не завыл — впав в ступор, он тупо смотрел сквозь Алевтину, почти не понимая смысла её слов.
— Я в санатории была и Светка в отпуск уехала. Я третьего дня вернулась, а она вообще лишь вчера. Я, как только приехала, сразу к Лизоньке пошла, а никого нет. Суббота была. Думаю, может, на дачу к кому поехала, а её и в воскресенье нет, ну я в понедельник ей на работу позвонила. Так и узнала. — Алевтина говорила торопливо, как бы оправдываясь, и её бесконечные «я» звучали, как признание вины.
— Лизонька прямо за рабочим столом отошла: сидела, писала и вдруг навалилась грудью на стол и затихла. Сердце, сказали, остановилось. Не жаловалась, лекарств не пила и тогда, говорят, ещё не так жарко было. Чего вдруг?
Алевтина плакала, утираясь рукавом халата, Витька, которому, как всегда в минуты сильного волнения, сдавил горло спазм, повернулся и пошел к двери.
— Сердце от тоски остановилось, — с трудом проговорил он от порога, — это я маму убил. — Он постоял, держась за ручку двери, и добавил: — И отца тоже убил я.
Витька перешел лестничную площадку и дверь, лязгнув язычком, отгородила его от внешнего мира. Он упал на узкую кушетку, зарылся в подушку, которая должна была хранить любимый запах, но не сохранила его, и завыл безнадежным щенячьим воем, проклиная себя, шубу, Сахалин и снова себя. Утром постучалась Светка. Витька не отозвался. Через час постучалась Алевтина. Витька снова не откликнулся. Часов в двенадцать дверной замок щелкнул, дверь с грохотом распахнулась, послышались шаги многих ног и в комнатушку ворвалась Светка.
— Что же ты со мной делаешь, гад?! — истерично вопила она, придавив его к кушетке своим массивным телом и целуя в нос, губы и щёки, смазывая поцелуи обильными слезами, — Что творишь-то?
Витька открыл глаза. В тесной комнатёнке, помимо Светки, толпились Алевтина, её зам и мужеподобная тётка с Лизаветиной сумкой в руках. Витька отодвинул Светку и потянулся к сумке: — Это мамина? Тётка присела на край кушетки и все вышли из комнаты.
— Виктор, — проговорила тётка сдавленным трубным голосом, — я Наталья Кузьминична, и я директор столовой, где работала ваша мама. Лизавета Степановна работала у нас недолго, но пользовалась большим уважением всего коллектива. Её внезапная кончина на рабочем месте стала трагедией всего нашего коллектива и от лица всего коллектива нашей столовой я выражаю вам искреннее соболезнование. Мы очень хотели сообщить вам о постигшей нас утрате и, вы уж нас извините, взяв из сумочки покойной ключи, побывали в вашей квартире, надеясь отыскать ваш адрес, но ничего не нашли. Понимаешь, Вить, — вдруг перешла она на человеческий язык, — мы ведь знали, что ты студент и что уехал на практику, но где ты учишься, название… Ну, сам понимаешь. Все похоронные документы в сумке. Похоронили за счёт профсоюза, так что — не бери в голову. Извини, но дела не ждут.
Витька тяжело поднялся, достал холщевую мамину сумку, положил в неё банку с икрой и две оставшиеся от Гиви бутылки.
— Помяните маму и спасибо вам всем.
Дверь захлопнулась, все ушли, но слышался звук льющейся воды и Витька зашел в ванную. В темноте Светка раздела его, усадила в ванну и долго мылила и тёрла его голову, натруженные ноги, спину и всего-всего. Обтерев полотенцем, она проводила Витьку на уже застеленный диван и улеглась рядом. Через полчаса бесплодных усилий Светка поднялась:
— Прости, Вить, хотела, как лучше. Пойдём, покормлю тебя.
Светка разогрела борщ и налила полный стакан водки:
— Ты выпей, Вить, тебе надо.
Витька безропотно выпил, поел и долго сидел, обхватив голову руками. Какая-то, неведомая прежде, первобытная сила внезапно подхватила его и бросила на Светку.
«Да! Да! — шептала Светка, сдирая с него рубашку, — Да, Витюшенька, надо жить!»
Через несколько дней Витька достал из почтового ящика своё последнее письмо и извещение, что в сентябре им поставят телефон.
Прошел сентябрь, но денег отряду не перевели. Паль слетал на Сахалин и вернувшись, собрал отряд.
— Бойцы! — трагически начал он, — Нас элементарно ограбили и послали на все буквы. Они не хотят платить. Я бился, я написал заявление в милицию и прокуратуру, я обил все пороги, какие только мог, но — ноль. Убейте меня, но я один бессилен, надо писать коллективку.
Таких собраний было множество. Мы писали «коллективки», обличая сахалинское начальство, «индивидуалки», требуя возместить убытки, но всё было тщетно.
Витька редко приходил на собрания, сидел молча, молча ставил подпись и сразу уходил.
Эта часть его жизни открылась мне много позже, когда в одно из чаепитий, вспомнив Сахалин, я спросил Витьку о причинах его индифферентности на отрядных собраниях.
— Мне деньги стали не нужны, — коротко ответил он и я, заинтригованный этим ответом и удовлетворяя своё писательское эго, буквально заставил его вкратце рассказать историю про шубу, сахалинский отряд и своё второе глубочайшее потрясение.
Подъём, наконец, закончился, и я остановился передохнуть. Окончательно стемнело, звёзды скрылись за облаками и пошел лёгкий снежок. Дорога исчезала в чёрной бесконечности, и лишь у самых ног снег был цвета асфальта. Я проголодался и с благодарностью вспомнил про Витькин бутерброд.
— Вот ведь балда, — изругал я себя, не обнаружив свёртка в кармане, — даже бутерброд умудрился посеять. Приятного аппетита, Акела! — прокричал я и двинулся вперёд.
— Держись, Малыш! Всего пару арбатов осталось, — ободряюще прошептал мне в ухо Витька, снова возвращая к своей персоне.
Я покопался в памяти, но не смог найти ничего нового, что могло бы дополнить картину Витькиной жизни. Его рассказы настолько сплелись с моими писательскими домысливаниями и реконструкциями, что я сам уже не мог отличить одно от другого. Фрагменты мозаики плотно прилегали друг к другу, и только в самой середине не хватало маленького кусочка, который мог бы закрепить всё полотно. Как каменный свод держится на единственном закладном камне, который, приняв на себя вес многотонной громады, не позволяет разрушиться всей конструкции, так и моя мозаика требовала своего «закладного камня». И память вытолкнула из своих глубин мелкий штришок, направивший течение мыслей в другое русло.
Я размышлял над очередной схемой, и мне понадобился Витькин совет. Обратившись к нему и одновременно подняв глаза, я случайно застал его врасплох: Витька сидел, глубоко уйдя в себя и на его обычно улыбчивом, круглом лице я увидел такую смесь одинокой тоски и отчаянья, что мне стало за него страшно. Это продлилось одно мгновение — Витька сразу включился, натянув маску ироничной доброжелательности, и я напрочь забыл это мимолётное видение. Теперь, вспомнив, я представил Витьку цирковым клоуном, который, только что до слёз рассмешив зрителей, приходит в гримёрку, стаскивает шутовской парик, стирает дурацкий грим и становится грустным одиноким человечком. Но если сейчас ему скажут, что нужно срочно снова занять публику, он мгновенно напялит клоунскую маску и, дурачась и кривляясь, снова выскочит на арену. Мне открылась и подоплёка его рыболовного пристрастия: не рыба интересовала Витьку и даже не сам процесс ужения манил его за сотню арбатов от дома, но тихое уединение вдали от людей, редкая возможность полного одиночества, когда можно короткое время побыть самим собой, чтобы, накопив энергию, позже щедро делиться ею с окружающими.
Подул ветер, сразу остудив мою взмокшую спину, и я понял, что дошел почти до конца дороги. Мёрзнуть ещё сотню метров на открытом пространстве мне не хотелось, и решение пройти лесом возникло само собой. Уже через пять минут я осознал абсурдность своей затеи: ветки стегали моё тело и засыпали вёдрами снега, коряги ставили подножки, норовя бросить на землю или на ствол дерева. Наконец упругий прут отпечатался на моей правой щеке, губе и носу, и я почувствовал, как щека, на манер дрожжевого теста, устремилась вверх, а нос и верхняя губа с тем же рвением потекли вниз. Едва придя в себя от этого коварного удара, я получил в лоб и рассёк кожу над левой бровью. Бросив палки, я зачерпнул две пригоршни снега и, приложив их к лицу, бросился вперёд, не разбирая дороги. Продираясь сквозь кусты, как сквозь строй экзекуторов, я ощущал себя татарином из Толстовского «После бала». Все атрибуты были на месте: и беззащитное тело, и палки, и ветер свистел флейтой, и ветки под ногами хрустели барабанной дробью.
— Братцы, помилосердствуйте, — после каждого удара взвизгивал я.