Давно закончилась осада… - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы мерзкие негодяи, — выдохнул Коля, готовый к немедленной смертельной битве.
Но Нельский покривился и сказал с зевком:
— Пшел прочь…
А Бодницкий облизнулся и хихикнул:
— Да не забудь про полкранца.
И они, слегка вихляясь, опять двинулись по коридору. А Коля прижался лбом к стене и сдавленно зарыдал. От безысходности и одиночества. Потому что ведь всё это видели и слышали многие и не вступились. В том числе и те, кто был из его роты. Те, в ком надеялся он вскоре обрести добрых товарищей… Кто знает, может, и обрел бы со временем. Ведь кто-то уже стоял рядом и сочувственно трогал за плечо. Но… как многое зависит от случайностей. Послышались мерные шаги, и взрослый бесстрастный голос спросил:
— Что произошло?
Коля в ответ захлебнулся рыданием. Прочнее прижался к стене.
— Я повторяю вопрос: что произошло?
— Его обидели… — пискнул совсем младенческий голосок.
— Я спрашиваю не вас, а того, кто плачет. Повернитесь же!
Коле повернулся. И, вздрагивая, на миг поднял мокрое лицо. Он разглядел тощего офицера с эполетами капитан-лейтенанта, висячим носом и похожими на шерстяные шарики бакенбардами. Глаза офицера были бледные и нелюбопытные.
— Так что же? Вас обидели?
— Да… — всхлипом вырвалось у Коли.
— Каким образом? И кто?
Коля был не совсем уж домашнее дитя. Кое-что знал и понимал. Даже в прогимназии презирали ябед. А в корпусе их, по слухам, просто сживали со света.
— Но господин капитан-лейтенант… — рыдание опять сотрясло его. — Я же не могу… быть фискалом…
Похожая на скомканную бумажку улыбка мелькнула на длинном лице. И опять оно стало невозмутимым.
— Прежде всего станьте как подобает, когда говорите с офицером. Смотреть прямо, руки по швам!
Коля дернулся, уронил руки и опять вскинул голову.
— Вот так… Далее запомните. Следует говорить «ваше высокоблагородие», а не «господин капитан-лейтенант». Вы еще не гардемарин, чтобы так обращаться к штаб-офицеру.
— Простите… ваше высокоблагородие…
— Не простите, а «виноват»… Ваше нежелание выдавать товарищей достойно понимания, однако же в этом случае не следует лить слезы, как девица. Стыдно! Ступайте в умывалку и приведите себя в порядок… Вам понятно?
— Да… То есть так точно, ваше высокоблагородие… — И вдруг вырвалось с тоскливым негодованием: — Нет, непонятно!
Офицер слегка нагнулся над Колей.
— Что именно вам непонятно?
— Почему виноваты другие, а кричите вы на меня? Разве это справедливо?
— Ого! — брезгливая улыбка мелькнула опять. — Я вижу, вы, несмотря на слезы, не утеряли штатской привычки к дерзким рассуждениям. Благодарите судьбу, что сейчас иные времена. Раньше вас немедля отвели бы в экзекуторскую и всыпали дюжину горячих. А сейчас я ограничусь докладом вашему командиру роты, который, я надеюсь, рассмотрит вопрос о лишении вас ближнего отпуска… — И капитан-лейтенант пошел по коридору, меряя паркет длинными ногами…
Коля, ослабев от ужаса, побрел в умывалку. Потому что не было ничего страшнее, чем лишиться возможности в воскресенье побывать дома.
Все остальное время он был как в полусне, что-то машинально писал на уроках, автоматически двигался в строю, когда маршировали в большой зал на обед… Нельский и дружки не напомнили ему про «полкранца», но это не принесло облегчения. Командир роты Михаил Михайлович Безбородько тоже не сказал ни слова об утреннем случае в коридоре, но в его молчании чудилась угроза. Ведь о лишении отпуска он мог объявить лишь вечером в субботу…
И все время до этого вечера было наполнено тоскливым томлением, пыткой неизвестностью, ожиданием несчастья. Иногда случались проблески надежды: «Да ну, вздор, просто попугали, вот и все! Не станут лишать первого в жизни отпуска!» Однако вскоре надежда гасла и тягучий страх опять становился главным чувством. Коля погружался в него как в вязкий кисель, в котором трудно двигаться.
И как он только выдержал эти двое с половиной суток!
В субботу после обеда тоска сделалась нестерпимой и колючий ком уже совсем забивал дыхание, вот-вот рванется слезами! К счастью, Колю выкликнули в числе первых, за кем приехали, чтобы отвезти домой. И сразу все страхи показались пустяками! И мундир опять стал блестящим! А завтрашнее воскресенье представилось сплошным праздником.
И был праздник! Рассказы о первых уроках, о замечательных классах с моделями кораблей, о строгих, но справедливых порядках. Были визиты ахавших от восторга (настоящий адмирал!) тетушкиных знакомых, умиление «приходящей» кухарки Полины, торжественное чаепитие, изумление Юрки Кавалерова и других знакомых мальчишек (уже как бы отодвинутых от юного моряка на немалое расстояние). И был ласковый вечер с лампой и листанием любимых книжек. И… была уже тайная горечь от предчувствия неизбежного нового расставания.
А утром Коля расплакался, едва встал с кровати. И плакал безутешно. Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала мальчика, чтобы почувствовать: это не просто печаль разлуки. Начались расспросы, и открылось, что в ощущениях Коленьки нет и капли того мажора, который он демонстрировал накануне. И что в корпусе все не так, все наоборот.
— Но отчего же ты не сказал всего этого вчера?
— Я крепился…
Разумеется, она сумела уговорить его крепиться и дальше. В скором времени придет привычка, найдутся друзья, новый образ жизни покажется естественным и даже приятным.
— Ведь впереди, мой мальчик, у тебя океаны…
Он всхлипывал и отворачивался.
Сердце тетушки надрывно болело, но что делать? Женщины не должны воспитывать мальчиков до взрослости, надобно думать о будущем. А могло ли быть более блестящее будущее, чем у морского офицера? К тому же за казенный счет…
Короче говоря, умытый и сдавшийся на уговоры Коля утром в понедельник был отвезен на извозчике в корпус. И пошла новая неделя.
На этих днях не случилось ни заметных обид от мальчишек, ни придирок от начальства. Капитан-лейтенант с бакенбардами-шариками оказался совсем не злым преподавателем азов морского дела. О стычке в коридоре он Коле не напоминал и даже похвалил новичка за открывшееся в нем знание рангоута и такелажа (вот она польза от атласа Глотова!) Однако же облегчение не приходило.
По неписаному правилу плакать по ночам новичкам позволялось не более трех первых суток. Далее виновный мог быть объявлен маменькиным сынком, слабачком и «мамзелем». И Коля не плакал. Не из-за страха перед прозвищами, а из последних остатков гордости. Но зажатые слезы лишь сильнее делали неизбывную тоску.
Что поделаешь, если он такой уродился!..
Тоска не исчезала, а лишь каменела от того, что на глазах у одноклассников и взрослых приходилось вести себя подобно всем остальным (даже улыбаться иногда!) А по ночам рождались отчаянные планы. О том, как надерзить кому-нибудь из командиров, чтобы с треском выгнали из корпуса. Или… похитить из кастелянской еще не возвращенное домой цивильное платье, занять у мальчиков под честное слово несколько рублей и пробраться на иностранный корабль, уплывающий к американским берегам…
Да, он крепился в корпусе, но перед тетушкой крепиться уже не стал. В следующий субботний вечер вылил на нее все свое отчаяние.
Они были вдвоем, кухарка Полина уже ушла. Разговор получился ожесточенный, со слезами и резкими словами с двух сторон. Тетушка говорила по-французски. О том, что он, Николя, такой же, как все остальные мальчики, и не имеет права проявлять постыдную мягкотелость. Другие же терпят и привыкают!
— Ну и пусть! А я не могу!
— Надо уметь подчинять обстоятельством это свое «не хочу»!
— Я не сказал «не хочу»! Я не могу!
— А что вы, сударь, можете? Жить под тетушкиной юбкой до женитьбы?
— Не надо мне никакой женитьбы!
— Тогда до старости?
— Ну и… да. Кто-то же должен будет кормить вас на старости лет!
— Вы… нахал. И дерзкий мальчишка. Ступай спать… — Видимо, она сочла, что утро вечера мудренее.
Следующий день был мучением. С утра — тяжкое молчание, затем (вот пытка-то!) опять визиты знакомых, при которых надо притворяться счастливым избранником судьбы. А вечером — снова разговор о том же:
— Давай рассуждать спокойно и разумно. Я понимаю, что привязанность к родному дому — благородное и сильное чувство, которое достойно того, чтобы…
Нет, она все же не понимала. Дело было уже не в привязанности к родным стенам, граненой лампе, привычным книгам и к ней, Тё-Тане. Вернее, не только в нем. Дело было в безысходности. Страх, который возник от первой угрозы лишения отпуска, стал частью Колиного мироощущения. В корпусе была несвобода. Там он нисколько не принадлежал себе, им полностью распоряжалась чужая воля. Она не всегда была злая, порой даже наоборот, но не своя… И мысль, что придется несколько лет пребывать в ежедневном подчинении этой равнодушной воле, была страшнее смерти…
Тетушка вдруг посмотрела внимательно и сказала со вздохом: