Записки следователя - Иван Бодунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаменитый Кишкин был в то время начальником Петроградского угрозыска. О его отчаянной храбрости ходили легенды. Он был худощав, на одном глазу была у него черная повязка, на голове лихо сидела бескозырка, и на ленточке бескозырки красовалось название его миноносца — «Грозящий». Неизвестно было, когда он спал. Не было у него ни семьи, ни дома. Жил он одними только делами и мыслями революции и действительно ничего не боялся. Зато как же боялись его! Его бесстрашие действовало гипнотически, бандитам казалось, что пуля его не берет. Может быть, именно потому, что верили— попасть в Кишкина невозможно, промахивались лучшие стрелки из бандитов. А он во весь рост, размахивая наганом, вел на бандитов отряд, и легендарная его слава, его бесстрашие подавляли бандитов, сеяли среди них панику, лишали надежды на спасение.
И все-таки, как ни боялись его бандиты, мирных жителей они боялись больше. Бывали случаи, когда засевшая где-нибудь в подвале банда после отчаянной перестрелки, поняв, что сопротивляться бессмысленно и удрать не удастся, начинала переговоры. Из забаррикадированного окна раздавался голос:
— Кишкин здесь?
— Здесь,— отвечал Кишкин.
— Кишкину сдадимся! — кричал бандит.— Только народ отгоните.
— Ладно,— соглашался Кишкин,— выходи.
Бойцы оцепляли путь от подвала до машины угрозыска. Между цепями бойцов проходили бандиты, опустив глаза, чтобы не встречаться взглядами с мирными жителями, стоящими за цепью. Странно, многие из бандитов знали, что расстрела им не миновать. Казалось бы, чего же бояться: все равно один конец. А все-таки страшнее расстрела было попасть в руки родителей убитых детей, мужей замученных женщин, сыновей расстрелянных стариков. Лучше уж к Кишкину.
Ненавидящими глазами смотрели на проходивших женщины, дети и старики. Только цепь бойцов отделяла их от бандитов. Бойцы молодые, худощавые, как говорится— кожа да кости. Да и как им не быть худощавыми? Всего-то еды попадает — немного пшенной каши с ложкой льняного масла да в хороший день оладьи из жмыха. А чай и забыли, когда пили в последний раз.
Опустив глаза, проходят бандиты к машине, даже спиной чувствуя ненавидящие взгляды детей, женщин и стариков. Бандитов ждет трибунал, приговор и расстрел. Закон революции беспощаден. Но все-таки хорошо, что закрылась дверца машины и не преследуют уже ненавидящие глаза мирных жителей Петрограда,
ОТРЯД ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ
Одной мартовской ночью подняли особый сводный отряд по тревоге, как, впрочем, поднимали почти каждую ночь. Казалось, все было как обычно. Опять, наверно, где-то бесчинствует банда, опять, наверное, ночь пройдет в перестрелке, в мелких перебежках по лестницам и дворам, в событиях острых, опасных, но давно уже ставших привычными. И все же в сегодняшней ночи было что-то не похожее на другие. Как отличает опытный боец учебную тревогу от тревоги боевой? Трудно сказать. По особой отчетливости команд, по особой подтянутости командиров, по многим оттенкам, которые неопытный человек не заметит и даже опытный не сумеет определить словами. Все тревоги в особом сводном отряде были боевыми, но эта была какая-то сверхбоевая, особенная среди боевых. Никто ничего не знал, но это почувствовали все сразу. Вызывал отряд сам начальник угрозыска Кишкин. Он стоял в стороне от стола, вытянувшись в струну, в правой руке держа наган, левой взявшись за пояс. Он был, как всегда, в бушлате и бескозырке, на которой золотилась надпись «Грозящий», пустая глазница была закрыта черной повязкой, единственный глаз смотрел строго и хмуро. Сдержанным напряжением дышала фигура Кишкина. Казалось, не было необходимости держать в руке наган — кругом были свои и никакая опасность
Кишкину не угрожала,— но душевное его состояние требовало соответствующей позы. Наган в руке подчеркивал напряженность и ответственность минуты. Неподвижно стоял он, смотря, как входят и размещаются бойцы. Торопить никого не приходилось, каждый спешил занять место, каждый старался двигаться бесшумно. Минута была торжественной. Что-то случилось трагическое и важное. Никто не мог бы объяснить, почему он это чувствовал, но чувствовал это каждый. В стороне, на стульях у стены, сидели братья Крамер. Старший, Яша,— заместитель Кишкина, Миша, младший,— начальник собачьего питомника. Оба были Ееселые, разговорчивые люди, оба вечно шутили и улыбались, а сейчас оба сидели молча и смотрели прямо перед собой хмурым, серьезным взглядом.
Тихий шорох слышался, пока размещались бойцы, но вот он затих. Последний боец нашел свое место и застыл. Кишкин выждал паузу и сказал:
— Контра, товарищи, подняла в Кронштадте мятеж.
Он замолчал, и с минуту молчал, и стоял по-прежнему не шевелясь, и эта неподвижность его была торжественнее любого жеста.
— Генерал Козловский,— продолжал Кишкин,— и старший писарь эсер Петриченко собрали врагов революции и многих честных морячков обманули лживыми лозунгами.
Опять замолчал Кишкин. По тому, как задрожала его рука, державшая наган, по тому, как стиснула она рукоятку револьвера, чувствовалось, с каким напряжением заставляет он себя оставаться внешне спокойным.
— Контра подняла мятеж. Нашлись гады в Балтийском флоте.— Кишкин скрипнул зубами и снова минуту молчал.— Дело плохо, товарищи,— продолжал он негромко и хмуро.— Март на дворе. Скоро вскроется залив, как ее тогда возьмешь, контру? Отсидятся за балтийской волной. Укрепятся. А там из-за моря мировой капитал руку протянет. Ждать нельзя, товарищи,— доверительно сказал Кишкин,— надо сейчас брать контру. Не дать укрепиться. Словом, отряд наш идет на Кронштадт. Есть кто больные?
За все время он ни разу не повысил голоса, ни разу не шевельнулся. И сдержанность его, ровный, негромкий голос с огромной силой подчеркивали важность события, трагическую напряженность минуты.
Четверо сказались больными. Кишкин отпустил их молча, кивком головы, и они ушли. Никто никогда не попрекал их, но служить в отряде они уже не смогли. Они ушли из отряда, и это всё о них.
Оказалось, что отныне отряд называется отрядом особого назначения 18-й милицейской бригады. Кроме личного оружия, отряду выделили небогатое имущество: походную кухню, лошадь и три станковых пулемета. Командование отрядом принял Миша Крамер. Построились сразу. Обычная недолгая суета, и отряд зашагал по темным петроградским улицам.
На Балтийском вокзале никаких поездов не оказалось. Только на дальних путях светился тусклый фонарь на маленьком маневровом паровозике. Крамер бегал, выяснял у начальства, спорил, ругался, даже хватался за наган, но ничего добиться не смог. Не было поездов, и всё. Может быть, действительно сказалась общая разруха, а может быть, и тут приложила руку контра. Поговорили об этом среди бойцов, но разбираться было некогда.
Как будто не над чем было смеяться, но Крамер стоял перед фронтом посмеиваясь.
— Плохо, товарищи! — сказал Крамер.— Опоздаем, задержимся — нехорошо получится. Кронштадт без нас возьмут. Придется, товарищи, шагать пешком. По холодку быстро дошагаем.
Предложение показалось бесспорно правильным. Действительно, вдруг, пока станут ждать поезда, пока доедут, Кронштадт уже и возьмут. Дурацкая выйдет история.
«По холодку» было довольно мягкое выражение. В марте под Петроградом лютые бывают метели. Шел отряд особого назначения, путаясь ногами в сыпучем снегу, наклонив головы, как бы пробивая стены ветра и снега. Поскрипывали колеса походной кухни, пробивалась сквозь снег тощая лошаденка. Восемнадцать верст считалось до Петергофа, но к этому надо было присчитать темень, пургу и сыпучий снег под ногами, и худые сапоги и обмундирование третьего срока службы, и тощие желудки бойцов. Сперва говорили, перешучивались, смеялись, потом замолчали. Шагали, шагали, шагали.
Ветер так продувал шинели, что они, казалось, не сохраняли тепло, а леденили тело. Все-таки дошагали к утру в Петергоф.
Крамер побежал по начальству: где разместить людей, чем покормить людей? Рассветало медленно. Пурга продолжала мести. Никак было не найти тех, кто должен разместить, накормить, направить. Наконец выяснилось, что надо идти в Ораниенбаум. Бойцы немного поворчали, но все равно было так плохо, что оставалось только смеяться. Поддразнивали друг друга, смеялись над тем, что холодно, над тем, что устали, над тем, что дорога плоха. Шли, шли, дошли все же до Ораниенбаума. Тут наконец разместили в пустой казарме. Обрадовались, но скоро поняли, что радоваться особенно нечему. Окна в казарме давно уже были выбиты, и снегу в помещении было почти столько же, сколько и на дворе. Кое-как устроились. Во внутреннем помещении, где не было окон, нашли печь, притащили досок, наверно, какой-то забор разобрали, занялся огонек. Все повеселели.
Тянет к огоньку озябшие руки Васильев, и кажется ему — а молодым людям в такие минуты многое кажется,— кажется ему, что он и его товарищи идут на отчаянную борьбу со злобным и сильным врагом, что им, этим отогревающимся у огонька голодным людям, предстоит победить многоглавую гидру, страшную контру, поднявшуюся против его, Васильева, революции.