Проза и публицистика - Иннокентий Федоров-Омулевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это чего же, часы-то у нас стоят, никак?
– Не решилась я без вас, Прокопей Васильевич, завести...
Батюшка в четвертый раз разводит рукавами.
– Опять это крайняя односторонность с твоей стороны.
– Боюсь я их заводить-то – неравно еще испорчу чего-нибудь...
Батюшка в последний раз разводит рукавами.
– Я и говорю: крайняя односторонность!
Отец "Прокопей" достает из лампадки деревянное масло, мажет себе ухо, раздевается и ложится, покашливая, на диван. Попадья стелит свой пуховик, гасит свечу и тоже ложится. Все успокаивается. Лишь изредка, поймав, вероятно, каким-то секретным способом в потемках блоху, матушка скрипит кроватью и будто шепотком приговаривает:
"Вишь ведь, мои матушки, куды ее опять, гадину, угораздило!"
IXНочь. В приемной станционной комнате сидит проезжий офицер в дорожном полушубке с намотанным в три ряда красным шарфом на шее и дорожною же сумкою на ремне через плечо. Ожесточенно курит он свою тоненькую папироску, сверкая большими черными глазами. Почтовые правила и расписания как-то искоса и насмешливо смотрят на него из своих траурных рамок. Недружелюбно косится на господина офицера и зеркало, висящее на противоположной стене. Оно даже, низко нагнувшись, как-то особенно любопытно заглядывает на него сверху, как будто никогда и не видало такого сердитого лица.
– Смотрителя мне сюда подать!!– неистово кричит проезжий, потрясая солидным кулаком весьма непрочный на своих тоненьких ножках казенный стол, который, вероятно, в паническом страхе за свою и без того уже годами испытаний надломленную жизнь, трясется весь как в лихорадке и бессмысленно, как малое дитя, лепечет скороговоркой:
"Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас!"
Но стол, бездельник, врет: он это только успокаивает господина офицера, потому что "смотрительска Машка", босая и растрепанная спросонья, только через час после этого прибегает в каком-то очень уж грациозно-фантастическом костюме на неистовый зов проезжего.
– Смотритель где?!
– Спят...
– Разбудить!!!
"Смотрительска Машка" сперва опрометью бросается к дверям; но потом, как будто не разглядев еще хорошенько грозного "проезжающего по казенной надобности", оборачивается на одно мгновение снова к нему, описывает по комнате какой-то тоже не менее фантастический круг, но наконец убегает без оглядки – только пятки мелькают, совершенно как будто кто сзади дал ей хорошего пинка.
"Да, как же, разбудишь его теперь, держи карман-от!" – глубокомысленно думает, вероятно, седой станционный таракан, преспокойно разглаживающий в эту минуту своими тоненькими усиками офицерскую спину. Дедушка, кажется, дремал на потолке, но, услышав внезапный шум, проснулся и нечаянно оборвался спросонья.
Смотрительша, успевшая уже пробраться в одной ночной сорочке в пустую соседнюю комнату, трепетно поглядывает в щелочку перегородки, оказавшуюся удивительно удобной для подобного, созерцания. Проезжий как бы предчувствует это. Снова потрясает он казенный стол, заставляя при этом несчастного опять бессовестно врать, и в заключение неистово схватывает жалобную книгу. В азарте он срывает даже казенную печать на шнурке, связывающем будто бы неразрывными узами эту, по правде можно сказать, книгу жизни с угольным столиком, и принимается черкать ее пером, найденным тут же в покрытой плесенью синей чернильнице. И уже отчаянно же черкает проезжий! И чего-чего только не начеркает он в ней, в этой несчастной, безответной мученице – жалобной книге, которую чрез несколько дней равнодушно просмотрит уполномоченный губернскою конторою ревизор, может быть, такой же станционный смотритель, как и Николай Семеныч, и безграмотно и бестолково отметит сбоку. "Жалоба сия по недостатку вышеизложенных в ней фактов остаетца без последствий!" Много-много разве что какой-нибудь злополучный ямщик собственной спиной отдуется в этот день за так лихо отпразднованный первый чин своего "начальства", а не то – одна только серая бумага и отдуется.
Бедный ямщик! Бедная книга!
Но не так, вероятно, думает в эту минуту проезжий. Записав свою жалобу, он как угорелый выбегает на крыльцо и кричит на всю станцию:
– Эй! Староста где? Старосту мне подать сюда! Писаря!
Но – увы!– ничего этого ему не подается. "Догадаться бы мне поросенка давешнего послать ему закусить – все бы, может, лучше было?" – тревожно раздумывает за перегородкой смотрительша, дрожа от холода и прислушиваясь к этому внезапно налетевшему на крутологовскую станцию урагану.
Двое ямщиков, бог знает каким чудом утрезвевших в этом поголовном пьянстве, без шапок и смиренно почесываясь, подходят к крыльцу.
– Ну?!
– Лошадей, ваше благородие, нетути...
– Вот я вам покажу "нетути"! Ме-ерзавцы!!
И действительно, через несколько времени он очень ясно им это показывает; но только в том смысле, что, не добившись все-таки ни от кого никакого толку, возвращается в приемную станционную комнату и, не снимая даже полушубка, бешено укладывается спать на что попало, бесцеремонно обсыпанный через четверть же часа тьмою голодных клопов, не кушавших, даже не завтракавших, может быть, в продолжение целого года.
Спокойной ночи и приятного сна, господин офицер!
XГлубокая ночь. Все живое на Крутологовской станции спит как убитое. Уж на что чуткий прекрасный пол – и тот на этот раз не составляет исключения. Марья Федоровна, например, выводит носом на своем пуховике такие странные тонкие нотки, что так вот и кажется, что во сне ей снится что-нибудь очень уж презренное.
"Фи! фи! фи! фи!" – выделывает она поминутно.
Что же касается "смотрительской Машки", спящей на своем любимом месте за печкой, то только одна она и может так спать, как она спит теперь. Голова у сей бесподобной девицы, потеряв из виду подушку, покоится на голом полу под лавкой, а босые исцарапанные ноги греются на печке. Они имеют такой вид, как будто крепко поссорились между собою и, отвернувшись друг от друга в разные стороны, язвительно шепчут:
"Пожалуйста, подальше от меня, матушка!"
Впрочем, такое оригинальное положение "смотрительской Машки" на самом деле очень естественно. Помещение, где сия "ракалия" обретается, так узко, что спать в нем удобно растянувшись можно только вдоль; а потеряв из виду подушку, она уж, конечно, утратила и это простое соображение, почему и имеет в настоящую минуту вид девицы, согнутой, что называется, в три дуги либо в бараний рог.
Анисья Петровна хоть и благообразно спит возле "свово", так некстати на этот раз обнявшего ее, "муженька", но тем не менее – с выразительным присвистом.
Исключение составляет только несчастная попадья, которую одну в целом доме каждую ночь кусают блохи, а с приездом батюшки так "просто житья от них нету"; по поводу чего она то и дело и выбегает на двор, "вытрясти одеяло", как уверяет "ее преподобие" на до смерти надоедающие вопросы "его преподобия".
О мужчинах уж и говорить бы нечего, если б в это же дело не замешался и почтальон Быков, оставшийся переночевать на Крутологовской станции. Положим, весьма понятно, как может спать мертвецки "пропастина", бесчувственно пересаженная своей "Машечкой" при помощи "Машки", как привычный оранжерейный цветок, с кровати на пол, хоть она и рискует проснуться поутру с отъеденными ушами, ибо крысы в спальне, несмотря даже на присутствие полосатого кота, так и перебегают взад-вперед по полу, издавая по временам звуки, похожие на робкое секретное хихиканье первоклассников гимназии, когда учитель сидит еще в классе. Но удивительно тоже, что даже и ввиду этой катастрофы у Николая Семеныча "текут слюнки", неизвестно только, иа видимую- ли им во сне "Машечку" или просто на самое наслаждение сном. Положим, понятно также, как может спать, хотя и весьма умеренно, отец Прокофий, не считающий, конечно, сна "крайнею односторонностью".
Положим, наконец, понятно даже и то, как может беззаботно хрипеть утомленный дорогою проезжий, не обращая никакого внимания на поедающих его голодных станционных пролетариев. Все это более или менее понятно. Но как может так беспардонно всхрапывать и высвистывать своими носовыми трубками разные, еще нигде не изданные пьесы почтальон Быков в то время, как привезенная им "на шести парах пошта" ночует почти без всякого присмотра на почтовом дворе,– это уж даже и уму непостижимо, кажется. А между тем самому почтальону Быкову это совершенно понятно. Он очень хорошо знает, что бывает верен почтовому положению – не отходить ни на шаг от почты – только тогда, когда уж так напьется, что его и вытащить нельзя из повозки; в настоящем же случае он напился в комнате у смотрителя, так там и остался.
По правде сказать, не тепло и не весело различным "радостям и горестям" ночевать на почтовом дворе, в душных казенных кожаных сумках, в то время когда им следовало бы спешить и спешить, все равно, по важным или не важным причинам, близко либо далеко. Но ведь что же станешь делать! Не втащиться же им, в самом деле, в комнаты смотрителя, у которого в этот достопамятный день есть довольно-таки и своих радостей и горестей. Нетерпеливый, но недогадливый получатель их, поджидая лишний день почту, свалит, конечно, всю вину на распутицу, но как же забавно он ошибается, назвав весьма приятное для каждого получение первого чина – ни для кого не приятной распутицей!