Книга прощания - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще – при нем, при них, при старых пуганых евреях, составлявших, помимо Преображенского, редколлегию юношеского журнала, можно было существовать, и с признательностью, почти вышибающей слезу, вспоминаю, к примеру, следующее. В период хрущевского гнева против гнилой интеллигенции, после его похода в Манеж, «Юность», подобно прочим изданиям, печатала покаянные оправдания тех, кто в гниловатости был виноват или хотя бы подозревался. Вызвали на редколлегию и меня. Сказали: вы и сами понимаете, что если не выступите с благодарностью партии и правительству, то в журнале работать не сможете. Я понуро ответил, что, мол, это уж ваша воля, а я отмечаться не стану. Ушел. И, как мне потом рассказали, самый, может быть, пуганый из пуганых, боявшийся своей тени Эммануил Борисович Вишняков, заглазно – Моня, сказал:
– А зачем нам нужно, чтобы и этот мальчик стал таким же говном, как мы?…
Ради связности изложения и чтобы покончить с моими карьерными превращениями – кстати, тогда-то слово «карьера» произносилось исключительно с целью осудить делателя оной, и строчки Евтушенко: «Я делаю себе карьеру тем, что не делаю ее» – были задуманы как вызываю- ще-парадоксальные, – добавлю. При пришедшем-таки Полевом я проработал недолго и летом или, не помню, весной 63-го навсегда перешел на положение «вольного художника». Прослужив на государственной службе менее пяти лет и успев сменить три места.
Не то чтоб я так рвался на волю, будучи без денег, а по беспечной холостой жизни (на мое счастье, прервавшейся в 1962-м) даже в долгах. Совсем нет. Но иначе не получалось.
Полевой был человеком не злым; к тому ж, по убеждениям неукоснительный сталинист, он при этом презирал «скобарей», антисемитски-черносотенную компанию со- фроновых-грибачевых, но что касается собственно литературы, тут не могла идти речь о каком бы то ни было вкусе, хотя бы и скверном. То был некий антивкус. Твердо помню его слова:
– Из всего, что я напечатал в «Юности», горжусь открытием трех писателей: Владислава Титова (проверено мною: из всех названных кое-кто помнит только его. «А, это тот шахтер, который лишился обеих рук и писал, держа карандаш в зубах!». – Ст. Р.), Анатолия Малыхина и Виссариона Сиснёва.
Тривиальнейше выражаясь: без комментариев.
Полевой искренне не понимал, почему тот же Аксенов и иные писатели с дарованием пишут не то и не так; ну, что, дескать, им стоит стать на путь, испытанный лично им? Сетовал даже: ведь эти «младозасранцы» (отдаю должное его остроумию, даром что этим титулом оказался почтён и я) талантливее меня! Чего же кобенятся? Согласись писать то, что требуется, и всё у тебя будет!
Между прочим, на этом Борис Николаевич и оступился, выбив в ЦК командировку в Лондон Анатолию Кузнецову, якобы собравшемуся писать повесть о Ленине, но немедля попросившему политического убежища. Впрочем, на его судьбе это не отразилось: слишком был защищен – по линии не только партийной, но и иной. Сам, рассказывая «коллективу» о поездке на Кубу и о затянувшейся беседе с Фиделем, из-за которой на несколько часов задержали вылет самолета, или в Грецию, для передачи денег коммунисту Манолису Глезосу, сообщал не без гордости: сами понимаете, ездил по делам не литературным…
Но наше с ним столкновение – при такой разнице весовых категорий – произошло на вкусовой почве: я публично выругал повесть Агнии Кузнецовой, опубликованную в «Юности», а она при всех прочих достоинствах была супругой главы писательского департамента Георгия Маркова. Из-за этого, готов согласиться, нарушения корпоративной этики мы с главным редактором перестали даже здороваться, что было отчасти пикантно.
Продолжалось это два-три месяца, после чего, не столько морально, сколько материально не готовый остаться без зарплаты, я понял: пора уходить. Что одной милой сотрудницей было прокомментировано так:
– Знаете, Стасик, Полевой очень жалеет, что вы ушли.
– Да? – Я не поверил своим ушам. – Чего это вдруг?
– Он-то мечтал вас выгнать…
К чести помянутой незлобивости Полевого: избавившись от меня в качестве подчиненного, он почти беспрепятственно печатал меня как стороннего автора.
И хватит об этом.
Словом, меня пригласили в «Юность». И:
– Стасик, вы еврей? – слегка огорошила меня также поминавшаяся и продолжающая поминаться только добром Мэри Озерова.
– Нет, русский, – робко ответствовал я.
– Ой, как хорошо! А то нас и без того здесь много…
Смех смехом, но вопрос Мэри Лазаревны надолго породил во мне вполне нешуточный комплекс неполноценности. Вплоть до того, что: «Хочу быть евреем!» – шумел я под хмелем, понимай: хочу пройти испытание недоступным мне «пятым пунктом», ибо подозревал, что, если бы не мое, как говорится, кругом русское происхождение, сама судьба моя сложилась бы иначе…
Тут предвижу довольно пространное отступление, на п от раз не смущаясь укоризненной тени Корнея Ивановича: в этой книге уместен и неизбежен взгляд в мое детство, с чьим национальным самосознанием не вполне могу до сих пор разобраться.
В самом деле…
Скажем, в моем классе средней московской 376-й, что на Оленьих прудах в Сокольниках (к слову, заслужившей благодарность потомков тем, что воспитала хоккеистов братьев Майоровых: а я-то, чей портрет как чемпиона школы по спринту красовался на стенде спортивной сланы, небось глядел сквозь них, не отличая от прочей мелюзги!), был, если не ошибаюсь, всего один еврей, к тому же с ярко характерной физиономией. Славный Леня Зарецкий, имевший две клички – Мойше и Чеснок, на которые реагировал беззлобно, – впрочем, поди знай, что у него там творилось внутри. И если я – почему-то – пи разу так его не назвал, так ведь не видел же в этом ничего оскорбительного. Я – Рассада, он – Чеснок, ну и что? С одного огорода…
«Пятый пункт» Лене отзовется потом, когда его несколько раз не примут в недоступный для них вуз.
И вот, с одной стороны – Чеснок, Мойше. (Но никогда – «жид»!) С другой, когда возникло «дело врачей» и т. п., мы, ребята покрепче и поспортивнее, дежурили у «бараков», примыкавших к нашей школе (кавычки здесь оттого, что и это слово-понятие, наверное, надо уже пояснять: бараки были не только сверхкоммуналками, даже рядом с моей развалюхой выделявшимися нищетой, но и воплощением «дна»), чтобы наших евреев не обидели тамошние обитатели.
«Иду стирать на жидов», – о, как я злился, когда моя бабушка Анна Никитишна, отставной трамвайный кондуктор с сорокалетним стажем и нищенской пенсией, в пятидесятые годы уже последний, кроме, понятно, меня, член нашей семьи, объявляла таким манером, что отправляется на заработки. Дело в том, что невдалеке стояли два одинаковых домика, где обитали два на редкость похожих один на другого завмага-еврея, а у бабки была репутация отличной прачки. Так и помню – цинковое корыто в мыльной пене – за водою надо было ходить в конец переулка, к колонке, – ребристую стиральную доску, по которой вверх-вниз ерзали опухшие руки моей Анны Никитишны. (Еще – растила цветы, торгуя ими на рынке и особенно, извините за каламбур, процветая 1 сентября: после деда, гениального огородника, черт-те что учинявшего на наших немногочисленных грядках, нам с бабушкой было по силам и по умению взращивать только георгины-флоксы-львиные зевы да скороспелую редиску.)
После, сообразив наконец, что среди закадычных бабушкиных подруг были и старухи еврейки, в нашем районе нечастые, я снисходительно отменил обвинение в юдофобстве, придумав определение «социальный антисемитизм» – с ударением на первое слово. Глупо? Наверное, так. Говорю же – не могу до конца разобраться, и как разберешься, если вдруг – бац: «Стасик, вы не еврей?»
А если бы – был?!.
Между прочим, это продолжалось бесконечно. «Голубчик, как ваша настоящая фамилия? Ведь «Рассадин» – ваш псевдоним, не правда ли?» – как легко догадаться, это Маршак, и он, честное слово, смутился, когда я пролепетал: «Не псевдоним, С. Я. Я – русский». И замечательный автор пародий Александр Борисович Раскин со вкусом смеялся удачной шутке, когда мой друг Лазарь Лазарев, говоря о троице пародистов – он, я и Сарнов, – высказался: вот, мол, мы – два еврея, зато Рассадин у нас – русский богатырь. После чего: «Нет, серьезно? Вы меня не разыгрываете?»
При моей-то рязанско-широкоскулой физиономии…
И еще, и еще. Не думаю, что слишком рискую показаться зацикленным на этой теме – тема уж больно животрепещущая, и долго еще ей животрепетать в нашей России, – и вот еще воспоминание. Пожалуй, курьезное. Как-то в Армении, в компании, возглавляемой Сильвой Капутикян, я произнес нечто, обычно мною непроизносимое. Мой ереванский приятель, полуармянин-полуеврей, судьба которого меня беспокоила (он, родившийся в Горьком, но потянувшийся к армянским корням, переехавший в Ереван, изучивший труднейший язык, был вначале до обиды прохладно встречен коренной литературной средой), с чего-то вдруг произнес тост за «старшего брата» – получалось, в моем лице. На что я отреагировал раздраженно: дескать, я, «как русский», не хотел бы… В этом роде.