Чужой Бог - Евгения Берлина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он и сам не понимает, почему мысль упорно возвращается к полотёру, просившему прощения.
«По-моему, он ещё молод. Другие старше. Они устанут к утру, выпьют водки».
Неудобную, ненужную тревогу за молодого полотёра он не может преодолеть.
«Я старик, — с иронией думает он. — И полон бессильной жалости».
Всё-таки Хохлов зачем-то поворачивает обратно к зданию министерства, торопливо проходит вестибюль, стараясь не смотреть на удивлённого вахтёра, потом поднимается на лифте. Он не знает, зачем это делает, однако уверен, что ему необходимо увидеть молодого полотёра. Но его нет в коридоре.
— Где он? — спрашивает Хохлов у седого мужчины, указывая на пол в том месте, где споткнулся.
— В подвал спустился, — медленно отвечает тот, — инструмент наш в подвале.
Полотёры с любопытством оглядывают Хохлова. Подвальная комната, куда он входит, спустившись вниз, освещена тусклой лампочкой. В самом начале её устроен из ящиков стол, вокруг него — табуретки, сбоку — низкий диванчик, покрытый яркой тряпкой.
Человек сидит в тени на табуретке. Он оглядывается на звук: шагов и вновь опускает голову.
— Что надо? — спрашивает он довольно грубо.
Хохлов молчит. Чувство к этому человеку вдруг кажется ему до боли знакомым: это уже не жалость и не тревога, а нечто более сильное. Если бы ему сейчас сказали, что этого человека надо защищать, он бы кинулся, не раздумывая, в любое побоище.
Не зная, что отвечать, испытывая смущение, он заискивающе улыбается. Вскоре он догадывается, что стоит в тени двери и вряд ли хорошо виден человеку у стола. Он перестаёт улыбаться и вглядывается в полутьму.
Полотёр держит хлеб с салом, во время долгой паузы Хохлову особенно чётко видна его грязноватая дрожащая рука с хлебом.
Неожиданно Хохлов начинает оправдываться. Он говорит, что вовсе не хотел кричать (хотя он и не кричал), что каждый должен быть аккуратен на своём рабочем месте, что любой труд почётен. И хотя чувствует, что слова его глупы, продолжает говорить.
Глаза Хохлова постепенно привыкают к темноте, он хорошо видит глубокую подвальную комнату с неровным полом. Очередная нотация готова сорваться с его губ и повиснуть в тишине.
Неожиданно человек поднимается из-за стола и поворачивается к нему. Хохлову кажется, что перед ним — его сын Андрей. Боясь узнать его, Хохлов пятится и прижимается спиной к стене.
Они пристально глядят друг на друга. В несколько минут Хохлов делается беспомощным стариком, в глазах его испуг. Ему хочется позвать кого-нибудь, хочется, чтобы в комнату вошли люди, и он шепчет:
— Сюда, ну же, скорее сюда, — беззвучно.
Сын в своей детской шапочке, грязной одежде стоит неподвижно. Он узнал отца ещё наверху и испугался. Он всегда видел в отце сверхчеловека, но перед ним — старик. Медленно возвращается чувство вины, мучавшее его в детстве.
— Это ты? — повторяет Хохлов. — Это ты? Ты здесь?
Он хочет спросить: «Для чего ты здесь?», но понимает вдруг, что этого спрашивать нельзя, потому что его сын так вернулся к нему.
Андрей краснеет, бормочет глухо когда-то привычное:
— Прости, отец, — ему хочется спрятаться, как в детстве, он виновато опускает голову, и шапочка с помпоном смешно колеблется перед глазами старика.
«Значит, ничего не произошло, — с напряжением думает Хохлов. — Он вернулся ко мне таким, каким был когда-то, он не стал взрослым, сильным мужчиной».
— Где же ты был все эти годы? — с иронией громко спрашивает старик.
Сын с ухмылкой поднимает голову.
— По Северу мотался, — говорит он глуховато. — Поглядел, погулял — холодно там, чуть не погиб, папаша.
И тут Хохлов ясно видит черты порока на дорогом ему липе, видит нагловатую, хотя и трусливую ухмылку.
— Всё письмецо собирался, посылочку, но никак, то в тайге, то деньги прогулял, я там все рестораны северные — наизусть своими косточками пороги пощупал, — глуховатый голос всё произносит и произносит ужасные слова, то с наивной гордостью, то с пьяной обидой.
«Нет, он не отрёкся от меня, он вернулся ко мне, вернулся пугливым, нашкодившим мальчиком, это я сделал его рабом, ещё тогда, когда бил, унижал его», — старик шатается от слабости, и сын усаживает его на табурет. Он близко видит лицо отца и что-то угадывает в нем.
— Прости меня, — пугливо говорит Андрей.
Слова ребёнка, произнесённые зрелым мужчиной, с лицом, морщины которого напоминали о жизни отнюдь не праведной, об испытаниях, вызвали у Хохлова улыбку, но улыбку жалости.
— Я хотел вернуться, но я не мог, понимаешь? — тупой страх на лице сына говорил о многом.
К Хохлову постепенно возвращалась уверенность в себе, та сила жестокости, которая только и приносила ему удовлетворение. Он опять благодаря несчастному сыну обретал себя. Сейчас он посмеялся бы над своим минутным раскаянием, над страданием прошлой ночи.
— Хорошо, что ты вернулся, — медленно сказал Хохлов. — Пойдём же домой. Ты всё расскажешь, повинишься, я прощу.
Они долго молчали: надменный старик в чёрном и его сын, покаянно опустивший голову перед ним.
Когда они вышли из здания министерства, Андрей крикнул товарищам, чтобы разделили его деньги — он не будет больше работать. Их лица ещё несколько минут были видны в освещённом окне четвёртого этажа, а потом отец и сын медленно шли по сумеречным улицам, стараясь угадать, что в душе у рядом идущего человека.
К Андрею вдруг вернулось ощущение ужаса его детской жизни, от которой он сбежал и к которой сам теперь возвращался, но он ничто не мог противопоставить своему прошлому — его душа была сломлена.
Ощущения дня и ночи
У мальчика было острое ощущение греховности жизни — такие люди рождаются с жаждой духовной гармонии, часто неосознанной. Когда его мать — портниха в лучшем ателье нашего небольшого городка, крикливая, очень полная женщина — упрекала его за что-нибудь, обязательно добавляя плаксивым голосом: «От заказчиц стыдобина», — он думал о том, что они с матерью давно живут как чужие, и удивление от этого открытия он ощущал как страдание.
А ругать его (как казалось и ему) было за что: он терял деньги, когда его посылали в магазин, надолго уходил из дома, и его худенькую фигурку можно было видеть на окраинных улицах, у озера — он избегал главной улицы, по которой прогуливались вечерами нарядные девушки, раскрашенные дешёвой косметикой. Однажды он даже украл лодку, чтобы покататься.
Его мать Алевтина Степановна купила квартиру в первом кооперативном доме, построенном в нашем городе пять лет назад, устраивала шумные вечеринки, на которые охотно ходили многие: здесь угощали, рассказывали пошловатые анекдоты, сплетничали, всё было щедро, крикливо, на всём лежал оттенок увядающей женственности и бесстыдства.
Компанию Алевтины Степановны объединяла больше всего гордость за свою по-настоящему, как все мы были уверены, городскую, «светскую» жизнь, противоположную почти деревенскому быту нашего тихого городка, где большинство жителей сажают огороды вдоль речки, держат кур, кроликов и коз.
Когда в этом чудном, выдуманном мире, с заветной стопкой журналов мод «Бурда», изощрённостью ограниченной фантазии: платьями с крикливыми вырезами, платьями-книжками, жёсткими самодельными шляпками, появился ещё один мужчина — Константин Львович, он был принят с некоторым вызовом. Все ждали его восхищения «оазисом в пустыне» и не ошиблись.
Он был преуспевающим юристом в областном центре, но по какому-то делу повёл нечестную игру, говорили даже о подложных документах, но доказать ничего не удалось, и его оставили на прежней должности. Тем не менее он решил уехать и выбрал наш город как «тихую заводь» — произносил эти слова мягко и чуть шепеляво, как бы заново изношенную фразу.
Одинокий немолодой красавец с большими чёрными глазами, уже несколько выцветшими, он обладал беспощадной душой.
Его отец был расстрелян немцами, мать бежала из Балты, спасая сына, жили они бедно, трудно, но в его изящной фигуре, манере говорить, остром взгляде быстрых глаз не было и тени приниженности.
Константин Львович считал, что имеет право быть судьёй человечества, потому что он много страдал. И это отвоёванное у своей души право на жестокость, презрение к людям, ироничность он отчего-то считал интеллигентностью.
Он сумел понравиться Алевтине Степановне и стал часто оставаться в их доме ночевать. Было маловероятно, что он влюбился в её расплывшееся тело, маленькие серые глаза, в её жадную душу, исключался и материальный расчёт (по приезде в наш городе Константин Львович купил хороший дом, удобно обставил его). Наши городские сплетницы что только ни выдумывали.
Но причина его выбора было в том, что для него, провинциального юриста, человека тщеславного, Алевтина Степановна была «дамой из хорошего общества». Её надушённый дорогими духами мирок с вычурными нарядами и сплетнями «из первых уст» и был для него тем хорошим, достойным обществом, к которому он хотел принадлежать.