Ананасная вода для прекрасной дамы - Виктор Пелевин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прости меня, Господи…
— Ты спросил, и я поведаю, — неостановимо гремел я. — То, что временами тебе холодно и темно, сын мой, лишь доказывает, что тепло и огонь есть, ибо как ты узнал бы их иначе? Постигни же, о Джорджайя, великую тайну. Главное доказательство моего бытия — это зло. Ибо в мире без Бога зло было бы не злом, а корпоративным этикетом.
— Ох, — прошептал Буш. — Истинно так…
— И еще выше возьму тебя, о Джорджайя. Познай, что зло существует только для смотрящего на него человека, который сам является просто моим зрелищем, и жив лишь тем, что я смотрю на него. Участник во всем этом — я один, и если кому-то и причиняется зло, то только мне. А мне воистину ничто не может причинить зла. И почему, о Джорджайя? Потому, что никакого зла нет. Есть только страшные сны, которые искупаются пробуждением. Но эта истина превыше ваших священных книг и должна быть сохранена в тайне. Блэру не говори всего сказанного мной. Когда он подступит к тебе с этим вопрошанием снова, ответствуй так — йоу, Блэр, если в кинотеатре идет фильм ужасов, это не значит, что киномеханик попускает зло, хотя при большом философском уме можно сказать и так. Тогда он устыдится своего многоумия и отступит. Ответил ли я тебе, о Джорджайя?
— Алилуйя! Алилуйя! Алилуйя!
— Не искушай же более, о Джорджайя, Господа Бога своего.
Буш плакал, потом смеялся, потом снова плакал. А потом я переключил его на ангелов, у которых за эту неделю накопилось к нему много дел.
Когда я вылез из ванной, бледный Шмыга ждал меня прямо у душевой кабинки.
— Слушай сюда очень серьезно, Семен, — сказал он. — В этот раз пронесло. Но другого такого раза у нас быть не должно никогда. Если просрешь операцию, лично расстреляю к ебеням прямо в бочке с рассолом. Понял, нет?
9Сейчас уже трудно понять, как я мог прожить на этой базе шесть лет и не сойти с ума. Я даже ни разу не пытался убежать. Дело, конечно, было не в обещанном мне миллионе, потому что по московским меркам это не слишком серьезные деньги даже для лузера. Просто трансформация, поднимавшая меня ввысь, делала все остальное малоинтересным.
Я понимал теперь, почему монахи-отшельники и пещерные созерцатели проявляют так мало энтузиазма, когда им предлагают вернуться в мир. Что в нем делать? Мастурбировать на скачанный из торрента порнофильм, запрещенный в Австралии из-за маленьких молочных желез актрисы? Жевать попкорн, наблюдая за битвами сортирных гладиаторов блогосферы? Стоять в угарной пробке на ярко-красном „Порше“?
А я ведь перечисляю только то, что дается людям в качестве награды за их ежедневный унизительно-бессмысленный труд. Уже после первых опытов в депривационной камере все это стало мне неинтересно — хотя я не пытаюсь ставить себя на одну доску с настоящими святыми.
Цена, которую я платил, была высока. Мои еженедельные, а иногда и ежедневные трипы были так утомительны, что очень много времени я проводил в кровати, отсыпаясь. Химия дурно действовала на мое здоровье — у меня все быстрее выпадали волосы, и к середине второго бушевского срока я сделался так же лыс, как мой покойный папа.
Правда, меня хорошо кормили и давали много витаминов. И даже заставляли заниматься спортом — я часами играл в бадминтон с румяными лейтенантами из охраны, менявшимися раз в три месяца.
База, где я жил, состояла из двух соприкасающихся периметров, у каждого из которых была своя проходная.
В одном размещалась техническая часть — целый лес антенн, генераторы и одинаковые военные фургончики, соединенные друг с другом черными кабелями. Там постоянно сновали офицеры с эмблемой войск связи. Рядом стояли бетонные бараки со студийными помещениями, куда свозили дикторов, работавших со мной, и ангелов тоже. Возле них я и увидел девчушку с теннисной ракеткой, о которой говорил. Но я бывал на этой территории всего несколько раз, по бытовой необходимости — например, когда у нас отключали горячую воду, а у них она была. Каждый раз мне выписывали пропуск.
На нашей половине единственным техническим помещением была контрольная комната, расположенная по соседству с депривационным блоком. Там были мониторы и наушники, чтобы можно было следить за проходящим сеансом связи. Во время важных сеансов там сидели Добросвет со Шмыгой и военный синхронист-переводчик. Одну из стен полностью закрывала стойка с черными электронными коробками — кажется, промежуточный ретранслятор. Все ключевое оборудование было продублировано, как на ракетной базе.
С другой стороны к депривационной камере примыкала фармакологическая лаборатория, которая одновременно служила кабинетом Добросвета — но он туда никого не пускал, даже Шмыгу. Про кабинет Шмыги я уже говорил.
Моя собственная комната, выходившая окнами во двор со спортплощадкой, напоминала капитанскую каюту на советском корабле. Она была большой, имела все удобства, которые были довольно неудобными, и утомляла нелепыми претензиями на роскошь — наподобие хрустальной люстры из мутноватой пластмассы. Возможно, думалось мне, я слишком долго жил на квартире покойного капитана ледокола и в результате унаследовал его карму: ежедневное погружение в соленую воду и это скорбное жилье.
Зато у нас была отличная сауна с бассейном. Еще имелась просторная комната отдыха — с бильярдом, огромной плазменной панелью на стене и уютными мягкими креслами. На полках там можно было найти книгу или компакт-диск с музыкой. Большая коллекция фильмов постоянно обновлялась. Для желающих здесь был даже бар с охлажденными напитками, но я практически никогда не пил.
Проблема с женским полом решалась, скажу по секрету, гораздо лучше, чем в моей гражданской жизни — девочек можно было выбирать по интернету. Их доставляли за казенный счет, как только возникала необходимость. Эту сторону человеческой жизни начальство, видимо, понимало и любило.
Мне возили в основном двух, блондинку и брюнетку. Им, если верить анкетам, было по двадцать два года, и за шесть лет этот параметр официально не изменился, хотя по моим ощущениям обе пересекли тридцатник где-то в середине нашего знакомства.
Я так и не выяснил их настоящих имен и знал лишь сценические псевдонимы — Снежана и Фотошопа. Снежана, как и обещало имя, была пышная пергидролевая блондинка, а Фотошопу я бы назвал космическим архетипом буфетчицы. Это не сарказм, меня всегда волновали буфетчицы, редко отвечавшие мне взаимным интересом.
Когда я спросил Фотошопу, откуда у нее это имя, она сказала, что так ее назвал один из клиентов, и слово ей очень нравится — в нем есть что-то ночное и бразильское, словно шелестит и шепчет в темной роще горячий ветер любви.
Словом, бытовых забот у меня не было. Но если в городе все же возникали дела, я с сопровождающим офицером мог выехать на свою квартиру — ее ведомство Шмыги продолжало снимать для меня за свой счет. Делал я это редко, потому что на базе мне жилось намного номенклатурнее.
Мы с Добросветом часто играли на бильярде, обсуждая детали моего очередного трипа — так разговор выходил лучше, потому что под стук шаров мне проще было описывать свои тонкие переживания. Шмыгу они совсем не интересовали — ему был важен только конечный результат. Добросвет же вникал во все детали и, как мне казалось, относился ко мне с большим уважением из-за достигнутых мной духовных высот.
Этих двух людей я видел регулярно на протяжении многих лет. Шмыга появлялся на базе несколько раз в неделю, а с Добросветом я говорил почти каждый день. Думаю, что за это время я изучил их неплохо и могу коротко сказать про них самое важное.
Добросвет из-за своих славяно-языческих примочек сперва показался мне опасным националистом, но потом я понял, что это просто модный постмодернистский налет, а сам он человек порядочный и культурный.
Не скажу, чтобы у него не было недостатков. Он любил иногда устно пройтись по еврейской части. Он мог сказать „жидоремонт“ вместо „евроремонт“ — или, наоборот, „подъевреивать“ вместо „поджидать“. А когда я спросил его о каком-то писателе, он коротко охарактеризовал его так: „уже нежидорукоподаваемый, но еще путиноприглашаемый“.
И при всем этом он не был антисемитом. Ибо типичный антисемит — это, я вам скажу, не такой человек, который не следит за своим языком, а такой, который за ним тщательно следит. И если вы слышите от кого-нибудь заискивающую фразу — „да у меня все друзья евреи“, можете быть уверены, что в своем сердце этот фрукт глядит на вас как на тарантула или сколопендру и при случае обязательно постарается прищемить дверью — особенно если будет уверен, что прищемит окончательно.
А вот Шмыга действительно был антисемитом. Причем таким, который вдобавок еще и не следит за своим языком. Вернее, если говорить точно, он был антисемитом в том смысле, в каком им является любой мизантроп. Но если мы интересуемся исключительно тем узким вопросом, как он относился к евреям, так я честно скажу — очень очень плохо.