Моникины - Джеймс Купер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вышел из комнаты и вскоре вернулся с пакетом, который передал мне отец.
— Вот, джентльмены, — сказал я, — большой пакет с бумагами; их собственноручно отдал мне покойный на смертном одре, своими руками. Как видите, он запечатан его печатью и адресован мне его почерком. Поэтому естественно предположить, что содержание этих бумаг касается только меня. Однако, раз вы проявляете такой интерес к делам покойного, этот пакет будет вскрыт сейчас же и содержание бумаг, насколько вы вправе его знать, станет вам известно.
Мне казалось, что сэр Джозеф помрачнел, когда он увидел пакет и рассмотрел почерк на обертке. Однако все выразили свое удовлетворение, считая, что поиски, по-видимому, закончены. Я сломал печати и развернул пакет. Там оказалось несколько пакетов поменьше, каждый из них был снабжен печатью покойного и каждый адресован мне его рукой, как и наружная обертка. На каждом из этих пакетов был перечень того, что в нем находилось. Я брал их в том порядке, в котором они лежали, громко объявлял содержание каждого, а затем переходил к следующему. Пакеты были пронумерованы.
— Номер один, — начал я, — сертификаты общественных фондов, принадлежащие Томасу Голденкалфу на двенадцатое июня тысяча восемьсот пятнадцатого года.
Описываемая сцена происходила 29 июня того же года. Откладывая пакет в сторону, я заметил, что сумма, проставленная на обороте, значительно превышала миллион.
— Номер два, облигации Английского банка. — Сумма составляла несколько сот тысяч фунтов. — Номер три, Тихоокеанская рента (около трехсот тысяч фунтов). Номер четыре, долговые обязательства и закладные (их было на четыреста тридцать тысяч фунтов). Номер пять, долговое обязательство сэра Джозефа Джоба на шестьдесят три тысячи фунтов.
Я отложил документ и невольно воскликнул:
— Собственность в опасности!
Сэр Джозеф побледнел, но дал мне знак продолжать, заметив:
— Мы скоро дойдем до завещания, сэр!
— Номер шесть, — тут я помедлил, так как здесь речь шла о передаче мне некоторой суммы, которая, как я сразу понял, представляла собою попытку избавить меня от уплаты налога на наследство.
— Ну как, что же такое номер шесть? — спросил сэр Джозеф, дрожа от возбуждения.
— Это документ, касающийся лично меня и не имеющий к вам, сэр, никакого отношения.
— Посмотрим, сэр, посмотрим! Если вы откажетесь предъявить этот документ, закон может заставить вас.
— Сделать что, сэр Джозеф Джоб? Предъявить должникам моего отца документы, которые адресованы исключительно мне и касаются только меня? Но вот, джентльмены, та бумага, которую вы так хотите видеть! Номер семь, последняя воля и завещание Томаса Голденкалфа от семнадцатого июня тысяча восемьсот пятнадцатого года (он скончался 24 июня).
— А, драгоценный документ!—воскликнул сэр Джозеф Джоб и торопливо протянул руку, как будто рассчитывая схватить завещание.
— Этот документ, как вы можете убедиться, джентльмены, — сказал я, поднимая его так, чтобы всем было видно, — адресован лично мне, и я не выпущу его из рук до тех пор, пока не узнаю, что кто-либо имеет на него больше прав, чем я.
Должен признаться: когда я срывал печати, сердце у меня замирало. Я виделся с отцом редко, но знал его как человека весьма своеобразных взглядов и привычек. Завещание было написано собственноручно и было очень кратко. Собравшись с духом, я прочел вслух следующие слова:
«Во имя господа, аминь. Я, Томас Голденкалф из прихода Боу в городе Лондоне, объявляю этот документ моей последней волей и завещанием.
Все мое недвижимое имущество в приходе Боу и в городе Лондоне я оставляю моему единственному чаду и возлюбленному сыну Джону Голденкалфу в полное и безраздельное владение его и его наследников.
Упомянутому моему единственному чаду и возлюбленному сыну Джону Голденкалфу я оставляю все мое личное имущество, в чем бы оно ни заключалось, включая долговые обязательства и закладные, ценные бумаги, банковские вклады, векселя, товары, личные вещи и прочее.
Упомянутого моего возлюбленного сына Джона Голденкалфа я назначаю единственным исполнителем настоящей моей последней воли и завещания и советую ему не доверять никому из тех, кто будет называть себя моими друзьями, а в особенности — оставаться глухим ко всем претензиям и просьбам сэра Джозефа Джоба.
В свидетельство чего, и т. д. и т. д.»
Завещание было оформлено надлежащим образом и засвидетельствовано сиделкой, его доверенным клерком и горничной.
— Собственность в опасности, сэр Джозеф! — сухо заметил я, собирая бумаги, чтобы спрятать их.
— Это завещание можно оспорить, джентльмены! — в ярости закричал сэр Джозеф Джоб. — Оно содержит клевету!
— А в чью пользу оспорить, сэр Джозеф? — спокойно спросил я. — По завещанию или помимо завещания, мои права на имущество отца представляются одинаково неоспоримыми.
Это было настолько очевидно, что наиболее дальновидные молча удалились. И даже сэр Джозеф Джоб, немного помедлив в странном возбуждении, также ушел. Через неделю было объявлено о его банкротстве, последовавшем в результате каких-то крайне рискованных биржевых операций, и я впоследствии получил три шиллинга и четыре пенса за фунт по его долгу в шестьдесят три тысячи.
Когда эти деньги были выплачены, я невольно мысленно воскликнул: «Собственность в опасности!»
На следующее утро сэр Джозеф свел счеты с этим миром, перерезав себе горло.
ГЛАВА V. О вкладах в общественные дела, об опасности сосредоточения и о других нравственных и безнравственных курьезах
Привести в порядок дела моего отца было почти так же легко, как дела нищего. За сутки я полностью разобрался в них и убедился, что я если и не самый богатый, то все же один из самых богатых подданных в Европе. Я говорю «подданных», потому что монархи часто имеют привычку присваивать себе чужое добро, и соперничать с ними было бы смешно. Долгов у отца не оказалось, а если бы и были, за наличными деньгами дело бы не стало: сальдо моего банковского счета само по себе представляло целое состояние.
Читатель, возможно, предположит, что я был теперь совсем счастлив. Ни у кого не было права ни на мое время, ни на мое имущество, и я располагал доходом, который заметно превышал доходы многих владетельных князей. У меня не было склонности ни к мотовству, ни к пороку. Не было у меня особняков, конюшен, псарни, челяди, которые причиняли бы мне хлопоты и заботы. Во всех отношениях, кроме одного, я был сам себе хозяин. Под этим «одним» я разумею то драгоценное, лелеемое мною чувство, которое делало Анну в моих глазах ангелом (впрочем, ангелом она казалась и другим людям), путеводной звездой всех моих стремлений. С какой радостью отдал бы я теперь полмиллиона за то, чтобы быть внуком баронета с предками, восходящими хотя бы до семнадцатого столетия!
Впрочем, у меня была еще одна важная причина для беспокойства, заботившая меня даже больше, чем то, что история моего рода достигала тьмы веков с такой неудобной для меня легкостью.
Присутствуя при предсмертной агонии моего предка, я получил ужасный урок, предостерегавший меня от тщеты, опасностей и обманчивости богатства. И никакое время не могло его изгладить. История накопления отцовских капиталов всегда стояла передо мной и омрачала мне радость обладания ими. Нет, я вовсе не подразумеваю то, что принято считать нечестностью, — для такого предположения не было оснований, но просто бездушное и отчужденное существование моего отца, напрасная трата сил, притупление лучших чувств, вечная подозрительность и одиночество — все это, на мой взгляд, плохо окупалось безрадостной властью над миллионами. Я бы дорого дал, чтобы кто-нибудь указал мне в моем положении верный путь между расточительными бурунами Сциллы и скупыми скалами Харибды.
Когда я выехал из закопченных лондонских улиц на зеленый простор полей и с обеих сторон потянулись цветущие изгороди, земля показалась мне прекрасной, созданной для того, чтобы ее любили. Я видел в ней искусную руку божественного и благодетельного творца, и мне нетрудно было проникнуться убеждением, что тот, кто живет в городской суете только для того, чтобы перекладывать золото из кармана ближнего в свой собственный, не понял цели своего существования. Мой бедный предок, который никогда не покидал Лондона, встал предо мною со своими предсмертными сожалениями, и я твердо решил жить в свободном общении с людьми. Жажда осуществить это решение настолько овладела мной, что могла бы перейти в манию, если бы одно счастливое обстоятельство не спасло меня от такой беды.
Дилижанс, которым я воспользовался, желая избегнуть показной роскоши и хлопот, неотъемлемых при поездке в собственном экипаже со слугами, проезжал через известный своей лояльностью городок накануне предстоявших там дополнительных выборов. Это обращение к разуму и патриотизму избирателей было вызвано тем, что прежний представитель городка занял пост министра. Новый министр как раз собирался обратиться с речью к своим согражданам из окна гостиницы, где он остановился. Как ни был я утомлен, меня манила возможность найти отвлечение для своих мыслей, и, выскочив из дилижанса, я взял номер, а потом вышел на улицу и смешался с толпой.