Книга бытия (с иллюстрациями) - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посреди двора располагался погреб с наклонной крышкой. Эта крышка служила местом сбора детей, площадкой игр и драк. Это был наш клуб. А еще был погреб в двухэтажном крыле по Мясоедовской, но сначала нас туда не пускали, там облюбовали себе местечко ребята постарше — они играли «во взрослых», «в папу и маму». Лет в пять я убедился: игра эта настолько откровенна и так бесстыдна, что моралисты могли бы хором завопить о распущенности детей, хотя скорее нужно говорить о невоздержанности родителей. Дети были как дети, не лучше и не хуже других. Но когда семья живет в одной комнате и родители не стараются скрыть свои отношения, чада обязательно подглядят, что вытворяют взрослые, а поглядев, захотят в это поиграть. Но то, во что с увлечением играли в погребе пятилетние, для семилетних мальчишек и девчонок становилось самозапретным. Стыд вообще приходит позже жажды подражать взрослым, он знаменует самостоятельность (иными словами — повзросление). «Распутные» девочки и мальчики через несколько лет становились вполне пристойными. Слепая подражательность спадала, наружу выступала чистая натура. Нужно было основательно хлебнуть житейской погани, чтобы замутить эту первоосмысленную чистоту. Погани, однако, хватало.
На Мясоедовской четкими рядами высились акации, к некоторым проволокой (чтобы мальчишки не унесли) были привязаны железные миски, выгнутые по обводу ствола и наполненные водой — для бродячих собак. Не знаю, какие основания для этого были, но в городе верили, что, дав собакам воду, можно защитить их от водобоязни, то есть бешенства.
Воду собаки лакали охотно, но бешеные все равно появлялись — о схватке с одной такой я еще расскажу. Бродячих псов вообще было множество. И хотя по городу ездили гицели, арканившие беспородных и безнадзорных, и появление фургона немедленно вызывало в собачьем народе (даже среди хвостатых аристократов) ужас и смятение, бродяг меньше не становилось. Думаю, они лучше увертывались от гицелей, чем домашние собачонки — те составляли основную часть добычи охотников за псами. Жеффик во всяком случае попадался три раза — и каждый раз я заставлял маму идти его выручать, что, конечно, стоило денег.
Один раз с ней пошел и я, но раскаялся. Псы за решеткой так выли и стонали, так бросались ко мне и маме, так просили их освободить, а мне так хотелось их выручить, что призрак этого собачьего ада преследовал меня много дней. Больше мама меня с собой не брала.
Жеффику выправили медную медаль на шею, но защита оказалась не абсолютной: выкуп домашних собак был, наверное, главным источником доходов собаколовов, а бесхозных псов, естественно, никто не выкупал — приходилось охотиться за хозяйскими.
Каждое утро улица выметалась начисто. Я много лет прожил в Одессе, она всегда была не такой уж грязной — я повидал много городов и погрязней. Но в моем детстве она сверкала чистотой. Дворники знали свои обязанности и не пренебрегали ими, как сейчас, — хозяин все равно спросит (а с того — городовой). Так что порядок был. По улицам метался черноморский ветер — он взметал листья, но не пыль. Ветром можно было дышать, а не задыхаться от него.
Наискосок от нашего одиннадцатого дома помещался номер двадцатый, тоже двухэтажный, с зеленым двориком и такой же ребятней. Это был дом-противник. Там жили наши враги. Одиннадцатый воевал против двадцатого. Агрессором были мы, одиннадцатые, война началась, вероятно, задолго до моего рождения, каждый, подрастая или переселяясь к нам, с увлечением включался в распрю, посильно подогревая ее.
Война разворачивалась в полдень, утром и вечером военные действия прекращались — слишком много в эти часы было взрослых (и в квартирах, и на улицах). Но в жаркие часы битва пылала. Достаточно было кому-нибудь завопить: «На войну! На войну!», как все мы самозабвенно бросались на штурм ненавистных двадцатых ворот. Летели камни, мелькали кулаки, временами жалобно звенели, разбиваясь в дробь, бутылки. Двадцатые скоро очищали поле сражения — булыжную мостовую — и укрывались во дворе. Иногда и вражеские ворота торопливо захлопывались — это была высшая победа, она знаменовала конец боевых действий и переход к миру.
Но что интересно: эти драки не были просто игрой. Они не только оставляли царапины и умножали синяки, но и порождали ненависть. Я ровно десять лет прожил в доме № 11 по Мясоедовской, дружил со многими мальчишками нашей, нечетной, стороны. Но не помню ни одного случая, чтобы в играх моих участвовал хоть кто-нибудь из стороны противоположной. Вражда была игровая — но она не просто существовала, не просто умножалась. Ее лелеяли, ее ревниво охраняли, ее любили.
Да, пока это была игра. Но она порождала потребность всегда иметь противника и, если реального врага нет, придумывать его — себе на доблесть, ему на горе. Девять десятых борьбы, виденной мной в жизни, были сражением с выдуманными врагами (особенно это касается битв, объявленных не простыми, а «принципиальными»). Сама эта формула — «принципиальная» борьба — приобретала мистический оттенок, в ней угадывалась нераскрываемая тайна, она исключала любую возможность допытываться причин раздора, она понуждала к вере, а не к разуму. История свидетельствует: именно там, где верят во вражду, вражда становится самой свирепой. Сошлюсь на религиозные войны, чтобы не будоражить более близкие дела.
Дотошный критицизм, иронические сомнения, душевный скепсис еще никогда не порождали войны. Война создается верой. Я говорю о больших войнах, а не о мелких пограничных, династических и грабительских стычках.
2
Научился читать я на четвертом году жизни.
Удивительного — и даже сколько-нибудь выдающегося — в этом нет. В современной интеллигентной семье, где книги — жизненная потребность, а не развлечение, трехлетние грамотеи давно не редкость. Мой сын Женя в два года читал на улицах такие надписи, как «столовая», «магазин», а в три отстукивал на машинке «папа», «мама», «Женя» и отчетливо разбирал любой крупный шрифт. Правда, я рос не в интеллигентной, а в рабочей семье, бабка моя была неграмотная, а с ней я проводил большую часть дня, но зато книг у нас было много (из киоска и для киоска) — что было делать с книгами, как не пытаться прочитать?
И все-таки удивительность в моем раннем чтении наличествовала. Удивительным было то, что научил меня Витя, мой брат (и мама ему не помогала). Он был старше меня почти на два года. Если трехлетние чтецы и не редки, то пятилетний учитель, конечно, необычен.
Он был, не сомневаюсь, выдающимся человеком, мой брат Витя. Все, что он делал и говорил, после его смерти стало легендой среди родных и знакомых — и оно заслуживало того. Он отличался от всех нас — и внешне, и по характеру.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});