Чужой сын - Валерий Осинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я раздраженно набросал.
«Никуда ходить не надо! Любят и так: чем больнее, тем слаще! Вместе нельзя и порознь невмоготу! Потом, как вы себе это представляете? На веранде вы все видели!»
Веки и крылья носа девушки порозовели: она крепилась, чтобы не заплакать.
«Если то, что вы о себе написали — правда, вы никогда не любили!»
«Возможно! А ваши страдания — горе девочки, которой не купили куклу!»
Я одевался и старался не смотреть на соседку. Она положила руку мне на плечо и подала блокнот.
«Не злитесь! Равнодушие — это паралич души. А вы любите Иру. То, что она сделала — не измена, а глупость!»
«Все равно — я не могу!»
Я пожал ладонь Раи в знак примирения, виновато улыбнулся и вышел.
15
Родину я видел еще несколько раз. Однажды ее полосатая труба мелькнула на городской толкучке в нестройных рядах продавцов. Ирина все в той же шубе из мутона заметила меня среди черных голов, серых спин и блеклых овалов лиц. Засуетилась над вещами в хозяйственной сумке. Это было время, когда люди спозаранку в спринтерской давке бежали занимать торговые места повыгодней и зарабатывали гроши. Государство минимизировало доходы профессионалов интеллигентных специальностей, — учителей, инженеров, врачей и так деле, — и, чтобы выжить, те переквалифицировались в типовых «барахлоидов». Для многих, как писал поэт, в этот город торговли небеса уже не сойдут.
Я испугался рыжих подпалин от солнца на пыльном мехе ее шубы, морщин увядания на веках, вздутых от усталости и нездоровья, блеклых губ и выцветших ресниц. Испугался разговора о денежном долге. И, пробираясь прочь, в соседний ряд и вон с рынка, пережил тоску той ночи: нельзя постучаться в двери, из которых вышел навсегда.
Приграничное соглашение Молдавии и Румынии об отмене въездных виз двинуло толпы барахлоидов на новые торговые пространства. Дед, старожил пограничного поселка, убедил меня заработать на литовках. Анекдот был в том, что в Румынии это железо ушло по цене золота. Деду понадобились прицеп и багажник моей машины. Мы с напарником не голодали, но будущее в те дни нас тоже тревожило.
Древняя страна даков после казни Чаушеску оставалась все той же полуцыганской дырой. Лирику Эминовича, вероятно, некогда питали те же соломенные крыши сельских мазанок, напоминавших тощие придорожные скирды, та же унылая равнина. Наша «Антилопа–гну» летела за овалом рыжего света фар на асфальте. Чеховская степь и гоголевская таратайка, карамзинские письма и гончаровский фрегат — все это осталось у предгорий мрачных владений легендарного Влада Цепеша. Мы проезжали нищие села и аккуратные города, крыши с мансардами и мощеные улочки, словно ступившие чудесным образом из романов Гюго и Золя на румынскую землю.
Я подумал: вот я заграницей! Представил, что это навсегда, и мне стало тошно!
На переезде в ночи пыхтел и отфыркивался багровыми парами технический анахронизм — паровоз. И вслед за тем из клубов локомотивного дыма в памяти вырастает вестибюль драматического театра пограничного румынского города Галац, — чтобы попасть в него, нам пришлось проехать пол-Румынии, — зеркала в позолоченных рамах и плюшевая обивка диванов.
— Прекрасно устроимся, Киса! — передразнивая Остапа Бендера, заявил Дед. Руководитель нашей «концессии» «Рога и копыта» сносно объяснялся по–румынски со сторожем, родственником знакомых. (Как правило, «русскоговорящее» жители союзных республик презирали язык аборигенов!)
— Дед, откуда ты знаешь румынский?
— А как иначе? — ответил напарник. — Столько лет бок обок жить — рыба заговорит!
Перед глазами мелькали кушмы, — местные папахи из черного барана, — грязные руки, мятые леи, оборванцы, косы и фонарики из сельпо, обожженные зимним солнцем лица аборигенов. Дед любезно гримасничал перед покупателями и быстро расторговывался. И в этой вакханалии грязных теней, серых заборов и дощатых столов рынка мелькнула полосато–пчелиная вязаная труба и знакомый профиль. Мог ли я ошибиться? Сердце запрыгало к пояснице, словно по неровным уступам.
За границей даже знакомый — родня. А здесь …!
Я подошел. Ира растерялась. И попросила приятельницу присмотреть за вещами…
Никогда не вернемся мы с Ирой за тот столик с линялой скатертью и кофейным пятном под пустой солонкой. И теперь уже не найти ту неприметную улочку, треугольный перекресток и придорожную забегаловку. Ира скинула трубу, расстегнула шубу. Ее волосы были наспех собраны в тугой узел, ресницы выгорели, серые глаза поблекли, а в уголках губ задержалась помада, будто ребенок, доев пирожное, не слизнул крем. Здесь, где нас никто не знал, все казалось проще. Чего во мне было больше: обожания к ней или жалости? Память стонала о детстве и невозвратном лете. Тогда я понял: даже на улочках чужой страны Родина останется со мной навсегда.
Она пригубила коньяк и закурила соломинку сигареты с тем ощущением покоя, которое длится вечно в несколько мгновений между затяжками. Мы сидели одни посреди узкой комнаты с белеными стенами. Чернявый хозяин в брезентовом фартуке монотонно, словно распиливал железо — зик–зук, зик–зук, — надраивал медный кран. Я спрятал стылые пальцы Ирины в свои ладони.
— Я виноват перед тобой!
— Не говори ничего! — прошептала она. — Вот увидишь, мы будем вспоминать это кафе и эту страну! Это лучшее время нашей жизни! Там, дома, все будет иначе!
— Ты хочешь сказать: там не будет ничего!
Говорить не хотелось, и трудно было молчать.
— Как Сережа?
Ирина принялась рассказывать о выздоровлении мальчика, о муже…
— Пойдем к тебе! — перебил я. — Где ты остановилась?
— Нас в комнате четверо. И сегодня мы уезжаем.
— Поехали с нами завтра!
Она отрицательно повела головой:
— Дома будут волноваться.
Она вдруг замолчала. Схватила меня за большой палец руки и повела. Я едва успел бросить ассигнацию меж чашками хозяину в фартуке.
В комнатушке одноэтажной хибары Ира заглянула в большую кастрюлю на столе.
— Они съели наш сегодняшний ужин! — сказала она с легким изумлением. — Хозяйские дети. А я хотела тебя угостить. — Ира разделась и осталась в сером платье. Она была бледна и не улыбалась. Мы поцеловались долго, жадно, обшаривая друг друга, как слепые.
— Саша, я не могу здесь, — шептала она, — на кухне только умывальник.
— Ничего, это неважно…
Потом она одернула подол и стояла у окна, пока в кружке от кипятильника пузырилась тонкая струйка. Я взял ее за плечи и в это время увидел нас в мутном овальном зеркале сбоку. Мне пришла мысль, что счастья достойны те, кто не задумывается, как им распорядиться. Мы же боялись отпустить прошлое, как ускользавшую молодость. Но с теми, подумал я, кто был и, возможно, еще будет в нашей жизни, нас не свяжет даже прошлое!
— Надо возвращаться на рынок! — проговорила Ира, утирая слезы.
— Прости! — сказал я.
— За что? — Она тяжело вздохнула.
— За то, что не умею сделать тебя счастливой!
— Ты единственный, кто хотя бы сказал мне это.
16
Весной и летом мы с Дедом, паломники железнодорожных перегонов, совершили четырехмесячный вояж–командировку. Страна умирала. От Находки до Ужгорода, от Мурманска до Ташкента, как говорил поэт, «не знавшие ни чисел, ни имен», тащили все, что подвернется. На станции бывшего Мирного при луне громилы пастью огромных ножниц вскрывали консервные банки железных контейнеров и с муравьиным трудолюбием выковыривали из них тюки барахла. Под Ташкентом наши хмельные коллеги из вагона грузили в машину ворованный сахар и перекуривали с милицейскими…
Описания сухопутных странствий еще ждут своего Конецкого. Мы возили цитрусовые, обувь, битую птицу. Под Воронежем на именной станции зятя Чаушеску, Георгиу — Деж, — экие географические пересечения судеб! — три пьяных мента едва не задержали нас: сумрачная очередь за жилистой говядиной, которой мы торговали, вытянулась вдоль пути у нашей секции. Мы «катали салазки» в машинном отделении холодильника по специальным наращенным рельсам, — кто ездил, знает! — и таскали рижский ликер через лаз опломбированного вагона. Сливали тонны списанной солярки дельцам…
Словами Жванецкого это было время: «кто, на чем сидит…» Или — Чехова: «все чиновники читали Гоголя…»
Эшелоны русских беженцев из правоверного мира железнодорожные начальники загоняли в тупик, чтобы информация о вынужденной миграции по национальному признаку не попала в официальные новости. Люди неделями ждали отправки на товарных станциях. В стороне от вокзалов. Не скот — потерпят!
Весело взвизгнувший маневровый дизелек бодренько растолкал товарные вагоны, и перед нашими окнами через два пути открылись теплушки времен двух мировых войн: неотесанная поперечная балка у отодвинутой двери, умятая солома на полу. На керамзитовой насыпи играла детвора, словно стая воробьев купалась в пыли. Вдоль ржавого полотна парами и поодиночке степенно прогуливались взрослые — целая деревня на вечернем променаде. Мужчины сразу потянулись к нашей секции с ведрами за водой.