Заре навстречу - Вадим Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало смеркаться, снег пошел гуще, потянуло стужей, отсыревшая одежда смерзлась, похрустывала и сжимала тело.
Давыд Синцов, пропуская мимо подводы, спрашивал:
— Что, замерзли, чижики? Ничего, хлопочите ножками, погрейтесь.
Тима давно уже испытывал томительное и тоскливое разочарование. Оп думал: будет бешено стремительная погоня, потом короткая схватка и торжественное возвращение в город с взятыми в плен врагами. Но ничего этого не было. Дружинники из транспортной конторы большую часть дороги шли пешком, и не столько, чтобы согреться, сколько для того, чтобы сберечь силы коням. Никто не говорил о предстоящем бое, о бандитах, а мирно и скучно рассуждали о своих повседневных делах. Тиму стало терзать раскаяние: вот он увязался с дружинниками, а мама беспокоится, не зная, где он. А ведь ее нельзя сейчас ничем волновать. Это ей очень вредно, и Тима будет виноват, если мама еще сильнее заболеет. Ему нужно вернуться, по тогда его сочтут трусом. Как же быть? Честно признаться дружинникам или не думать о маме и ехать, ехать без конца по завьюженной, угрюмой тайге?
Как-то Георгий Семенович Савич сказал Тиме, открыв дверцы книжного шкафа:
— Вот истинные сокровища, которые обогащают разум, формируют духовную культуру человека, — и продолжал, очевидно больше для себя, чем для Тимы: — Плодом социализма будет социальное равенство, но не духовное, ибо челозек, овладевший вершинами культуры, будет всегда отличаться от простого обывателя, так же как отличается глаз человека от глаза животного. Отсюда явствует, что простой человек никогда не сможет столь тонко и глубоко наслаждаться творениями гения Толстого и Достоевского, как это доступно психике интеллигента, — потом посоветовал Тиме: — Читай больше, и ттт поймешь природу этого духовного неравенства, ибо в нем заложена причина многих трагических конфликтов.
Конечно, никто на конном дворе не читал тех книг, какие прочел Георгий Семенович, да и, пожалуй, тех, которые уже прочел Тима. Обращались люди здесь друг с другом сурово; кроме революции, много говорили лишь о еде, одежде, дровах. Л если кто-нибудь проявлял какуюнибудь слабость, его безжалостно и жестоко высмеивали.
Больше всего уважали тех, кто никогда ни на что не жаловался. Поэтому признаться сейчас, что он замерз, когда все они сами намучились, озябли, стали зтыми, Тиме было невозможно. Скажут: парнишка струсил и захотел вернуться к мамаше. Да и как оп вернется один, пешком? Вот если бы здесь были Эсфирь, Федор, Вито т или даже Салпч, они бы давно спросили Тпму, почему он такой грустный, и, узнав, наверняка пожалели бы, завотновались и что-нибудь придумали.
Сидя в санях, Тима печально слушал, как Белужин объяснял Светличному значение разных примет.
— Так, если у человека волос на переносице растет…
это означает — с характером. А если ладони потеют, то, значит, вор либо просто жулик. У кого подбородок с ямкой, тот обязательно простак добродушный, у кого клином — хитрец, такого берегись. — продаст, — и, тыкая варежкой себе в бороду, заявил гордо: — А у меня, гляди, какая кость широкая. Значит, я человек упрямый и недоверчивый.
— А у меня какой подбородок? — спросил Тима.
Белужин оглядел Тимино лицо, потом заявил:
— У тебя, милок, еще круглота одна, шарик, — словом, куда пихнут люди, туда и покатишься, — и вдруг спросил: — А ты что такой понурый, озяб шибко? — и, внимательно присмотревшись к Тиме, проговорил протяжно: — Нет, брат, тут не с ознобу, тут что-то другое.
А ну, выкладывай! Видал, как его всего перекосило? — обратился он к Светличному. — Не с холоду, нет, — и проговорил сокрушенно: — Эх ты, пичужка! Говорил, нельзя с нами, а ты полез и о матери заботу из башки вытряхнул! Вот беда… — Соскочив с саней, побрел по глубокому снегу к головным саням.
Тима крикнул:
— Вы не так про меня подумали. Я не боюсь, это неправда!
Но Белужин махнул рукой и скрылся в снежном мраке.
Немного погодя подводы остановились. К саням, где сидел Тима, подошел Синцов в сопровождении Белужина и дружинников. Тима вскочил, бросился к ним навстречу, чтобы объяснить, что это все неправда и он вовсе не трусит. Но Синцов сердито приказал ему молчать и, обращаясь к рабочим, проговорил озабоченно:
— Вот, ребята, какая история. Что делать будем?
— Чего ж тут обсуждать? — угрюмо сказал Белужин. — Дело понятное, вернуть его надо.
— Одного нельзя.
— Дадим сопровождающего.
— Пешком не дойти.
— Ну с подводой.
— Если с подводол, то надо кого с винтовкой отрядить, в тайге могут на коня польститься.
— Правильно, бандюгов на всех хватает.
— Вннтовьи у вас четыре.
— Ничего, с тремя обойдемся.
— Надрать бы ему уши, подлецу… Зачем увязался?
— Буде митинговать, — повысил голос Синцов. — Значит, такая команда: с кем он на подводе сидел, те пусть в свое наказание и везут его обратно в город.
Светличный даже побледнел от огорчения:
— А меня за что ж обратно?
— За то самое, — сурово сказал Синцов. — Видишь, человек не в себе, так спросить языка нет; загордился — винтовку дали, выше лба людям глядеть стал. — И приказал: — Разговорам конец. Возвращайтесь!
Упряжки тронулись вперед, а сани, в которых сидели Тима, Светличный и Белужин, повернули назад. Теперь вьюга дула в спину, и хоть от этого не так зябли щеки, Тима отвернул лицо и спрятал его в поднятом барашковом воротнике поддевки.
Ехали молча, Белужин дремал, а Светличный угрюмо и неприязненно поглядывал на Тиму темными, как спелые ягоды черемухи, глазами.
В лесных проплешинах вьюга крутилась, взбаламучивая спежные рыхлые сопки, расшибаясь о стволы пихт и кедров, падала к их подножиям и снова неслась в кружении, сухо шурша снежным подолом по обледеневшему насту.
Тима думал, каким жалким оп кажется сейчас, как все должны презирать его. Особенно Светличный, ему доверили оружие, а Тиме теперь никто ничего не доверит.
И вдруг Светличный, словно угадав мысль Тимы, сказал хрипло:
. — Возьми винтовку, небось всю дорогу глаза на псе пялил, — и, видя, что Тима колеблется, проговорил с усмешкой: — Я ведь почему не давал, самому впервые довелось дорваться до винтовки. Но в бою один раз тебе выпалить дал бы. Ты не думай, что я шкура какая-нибудь.
Тима, приняв из рук Светличного винтовку, поставил ее перед собой, и хотя она оказалась тяжелой и от холода металла ломило руку даже в варежках, держать ее было очень приятно.
В город приехали глубокой ночью. Тима сказал Белужину:
— Спасибо вам.
Белужин, не поднимая глаз, проворчал:
— Ладно там, ступай.
— До свидания, — сказал Тима Светличному.
— Валяй, валяй, — расстроенно махнул рукой Коля. — Ты приехал, тебе хорошо. А мне завтра перед всеми моргать. Пошел бандитов ловить, а выходит, прокатиться ездил, — и добавил, поеживаясь: — Засмеют, черти.
Возле маминой палаты дремал на стуле папа. Увидев Тиму, он сказал:
— Мама спит, пульс нормальный, — потянулся, хрустнул суставами пальцев: — Волноваться нам уже не следует, никакой опасности нет.
— Зачем же ты тогда тут сидишь?
— Думаю… Все спят. Тихо. Очень хорошо, когда тихо…
— АО чем думаешь? Про маму?
— И про маму, и про тебя, и про все… — Папа вынул часы и сказал сердито: — Однако ты, брат, совсем от рук отбился. Разве можно до сих пор не спать? — встал и строго приказал: — Пойдем, я тебя устрою в дежурке.
Папа накрыл Тиму одеялом, подоткнул со всех сторон, ткнулся в лицо бородой, пахнущей карболкой, и вышел на цыпочках.
Лежа под одеялом, Тима наслаждался сладкой теплотой. Ему казалось сейчас, что ничего не было: ни погони за бандитами, ни вьюги, ни мрачной тайгп, — ничего.
А есть только эта уютная теплота, белесый свет лупы в окошке. Если бы только не мучила совесть. А она всетаки мучает. Ведь из-за него, Тимы, у дружинников теперь вместо четырех винтовок только три.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Мама не умела болеть.
Она капризничала, жаловалась, что ее зря держат в больнице, когда она уже совсем здорова. Папа умолял:
— Ну потерпи еще немного, — и упрекнул Тиму: — Ты, наверно, не читаешь ей вслух.
— Она газеты просит.
— Газеты нельзя. Газеты вредно…
Прежде чем разрешить посетителю войти, мама кусала себе губы и терла жестким полотенцем щеки, чтобы становились красными.
— Через два дня буду на ногах, — обещала она всем.
Герман Гольц принес маме букет цветов, сделанных из раскрашенной папиросной бумаги. Мама взяла букет, поднесла к носу, вдохнула неприятный химический запах и сказала растроганно:
— Спасибо за цветы, Гольц.
Гольц сидел на табуретке, положив на колени тяжелые широкие ладони.